LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Подземные. Жив

Но пожирая глазами ее маленькие чары на переднем плане я лелеял только одну мысль: я должен погрузить все свое одинокое существо («Большой печальный одинокий человек», вот что она мне сказала как‑то вечером уже потом, вдруг увидев меня в кресле) в теплую ванну и в спасение ее бедер – близости юных любовников в постели, улетев, лицом к лицу глаза в глаза грудь к груди обнаженные, орган к органу, колено к дрожащему колену покрытому гусиной кожицей, обмениваясь экзистенциальным и любовные акты чтобы постараться и чтобы получилось – «получается» – это ее особое словечко, я вижу чуть выпирающие зубки под красными губами когда видно что «получается» – ключ к боли – она сидела в углу, у окна, она была «отделена» или «отстранённа» или «готова оторваться от этой компании» по своим собственным причинам. – В угол я и пошел, склонив голову вовсе не к ней а к стене и попробовал наладить безмолвную связь, затем тихие слова (как пристало вечеринке) и слова принятые на Северном Пляже: «Что ты читаешь?» и впервые она открыла рот и заговорила со мной сообщая полную мысль и сердце мое не совсем оборвалось но удивилось стоило мне услышать смешные культурные интонации отчасти Пляжа, отчасти образца «Ай‑Мэгнина», отчасти Беркли, отчасти негритянского высшего класса, нечто, смесь langue и такого стиля говорить и подбирать слова какого я никогда раньше не слыхал если не считать некоторых редких девчонок конечно же белых и такого странного что даже Адам сразу заметил и заметил мне в ту ночь – но явно манера говорить нового боп‑поколения, когда говоришь о себе не говоришь «я», а говоришь «йа» или «ё» и растянуто так, типа как в старину бывало, «женственная» такая манера произношения поэтому когда слышишь ее у мужчин звучит сначала противно а когда слышишь у женщин это очаровательно но слишком уж странно, и звук который я уже определенно и озадаченно услышал в голосах новых певиц бопа вроде Джерри Уинтерз особенно с оркестром Кентона на пластинке «Да Папочка Да» и может быть у Джери Саузерн тоже – но сердце мое оборвалось поскольку Пляж всегда ненавидел меня, отторгал меня, недооценивал меня, срал на меня, с самого начала в 1943 году и дальше – ибо глядите, идя вниз по улице я какой‑то громила а потом когда они узнают что я вовсе не громила а некий сумасшедший святой им это не нравится и более того они боятся что я вдруг все равно превращусь в громилу и вломлю им и что‑нибудь сокрушу и я все равно чуть ли так и не делал а в отрочестве и подавно, как однажды я ошивался по Северному Пляжу со стэнфордской баскетбольной командой, в особенности с рыжим Редом Келли чья жена (недаром?) умерла в Редвуд‑Сити в 1946‑м, а за нами вся команда с боков братья Гаре́тта, он пихнул скрипача педика в парадное а я впихнул другого, он своего замочил, я на своего вызверился, мне было 18, я был совсем щегол свеженький как маргаритка к тому же – теперь, видя это свое прошлое в оскале и в зверстве и в ужасе и в биенье моей лобной гордости они не хотели иметь со мной ничего общего, и я поэтому конечно тоже знал что у Марду настоящее подлинное недоверие и нелюбовь ко мне и я сидел там «пытаясь (не чтоб получилось ВООБЩЕ) а получить ее» – нехиппово, нагло, улыбаясь, фальшиво истерично «принужденно» давя улыбу они это называют – я жаркий – они прохладные – на мне к тому же была весьма ядовитая совсем неподобающая у них на Пляже рубашка, купленная на Бродвее в Нью‑Йорке когда я думал что буду рассекать вниз по трапу в Кобэ, дурацкая расписная гавайская распашонка с Кросби‑стрит, которую по‑мужски и тщеславно после первоначальных честных унижений своего обычного я (в самом деле) выкурив пару косяков я чувствовал себя принужденным расстегнуть на лишнюю пуговицу и тем показать свою загорелую волосатую грудь – что должно было ей быть отвратительно – в любом случае она и глазом не повела, и говорила мало и тихо – и сосредоточилась на Жюльене который сидел на корточках спиною к ней – а она слушала и мурлыкала смеясь в общем разговоре – в основном разговором заправляли О’Хара и громогласный Белуа и этот интеллигентный авантюрист Роб а я, слишком молчаливый, слушал, врубался, но в чайном тщеславии то и дело вставлял «совершенные» (как я думал) реплики которые были «слишком уж совершенны» но для Адама Мурэда знавшего меня – все время ясное свидетельство моего почтения и слушания и уважения фактически ко всей компании, а для них этот новый тип вставлявший свои реплики только чтобы показать собственную хиповость – все ужасно, неискупимо. – Хотя в самом начале, перед затяжками, которые передавались по кругу по‑индейски, на меня явно снизошло что я могу сблизиться с Марду увлечься ею и заполучить ее в эту самую первую ночь, то есть сняться с нею одной хотя бы только на кофе но с затяжками заставлявшими меня молиться истово и в серьезнейшей потаенности дабы вернулось мое дозатяжечное «здравомыслие» я стал до крайности несамоуверенным, начал слишком лебезить, положительно уверенный что не нравлюсь ей, ненавидя себя за это – вспоминая теперь первую ночь когда я встретил свою любовь Ники Питерз в 1948‑м на хате у Адама Мурэда в (тогда еще) Филлморе, я стоял хладнокровно и пил пиво в кухне как всегда (а дома яростно работая над громаднейшим романом, безумный, ненормальный, уверенный, молодой, талантливый как никогда больше) когда она показала на профиль моей тени на бледно‑зеленой стене и сказала: «Как прекрасен твой профиль», что привело меня в такое замешательство и (как и чай) придало несамоуверенности, внимания, я стал пытаться «ее заполучать», действовать таким образом который по ее почти гипнотическому внушению привел теперь к первым предварительным изысканиям типа гордость против гордости и красоты или блаженственная блажь или чувствительность против глупой невротической нервозности фаллического типа, постоянно осознающего собственный фаллос, свою башню, а женщин колодцами – собака‑то вот где зарыта, но человек слетел с резьбы, неуспокоенный, да и теперь уже не 1948‑й а 1953‑й с прохладнокровыми поколениями а я на пять лет старше, или моложе, и надо чтобы получилось (или же получать женщин) в новом стиле и избавиться от нервозности – в любом случае я бросил сознательно пытаться заполучить Марду и угомонился решив всю ночь врубаться в замечательную новую непонятную компанию подземных которых Адам открыл и дал им на Пляже имя.

Но изначально Марду и впрямь зависела только от себя и была независима объявляя что никого не желает, не хочет ни с кем ничего общего, закончив (после меня) тем же – что нынче в холодной неблагословенной ночи я чувствую в воздухе, это ее объявление, и что ее маленькие зубки больше не мои а вероятно враг мой упивается ими и обращается с нею по‑садистски как она вероятно и любит и как не обращался с нею я – убийство витает в воздухе – и тот блеклый угол где сияет лампа, и вихрятся ветры, бумага, туман, я вижу великое обескураженное собственное лицо и моя так называемая любовь никнет в переулке, не годится – как прежде меланхолично сникали в жарких креслах, усугубленные фазами луны (хотя сегодня великолепная осенняя ночь полнолуния) – там где тогда, прежде, это было признанием нужды в моем возврате ко всемирной любви как до́лжно великому писателю, типа какого‑нибудь Лютера, какого‑нибудь Вагнера, теперь от этой теплой мысли о величии зябко веет холодом – ибо и величие умирает – ах и кто сказал только что я велик – и предположим кто‑то был великим писателем, тайным Шекспиром ночью под подушкой? или в самом деле так – стихотворение Бодлера не стоит его скорби – его скорби – (Это Марду, в конце концов, сказала мне: «Я бы предпочла счастливого человека несчастливым стихам что он нам оставил», с чем я согласен а я Бодлер, и люблю свою смуглую любовницу и тоже склонялся ей на живот и слушал перекаты внутри) – но мне следовало бы понять по ее первоначальному объявлению независимости что пора бы и поверить в искренность ее отвращения ко влеченности, а не бросаться на нее как будто и поскольку я фактически хотел чтобы мне стало больно и желал «истерзать» себя – еще одним терзаньем больше и они задвинут синюю крышку, и в мой ящик плюхнется парень – ибо теперь смерть гнет свои крыла над моим окном, я ее вижу, я ее слышу, я чую ее запах, я вижу ее в вяло повисших рубашках моих которым больше не суждено быть ношеными, ново‑старых, стильно‑старомодных, галстуки подвешеные змееподобно которые я уже и не надеваю, новые одеяла для осенних мирных постелей теперь корчатся порывами коек в море себяубийства – утраты – ненависти – паранойи – это в ее личико я желал проникнуть и проник…

TOC