Волшебный хор
Но обошлось тогда, никто их не заметил или не разглядел в темноте, никто не приходил в школу их разыскивать, и только огромное, с метр в диаметре, черное пятно на стене пединститутской общаги и через два года еще напоминало об отчаянном зимнем испытании новейших вооружений.
Теперь же, два года спустя, они уже обсуждали внутреннюю, и внешнюю, и опять внутреннюю политику юного российского государства – не на политинформации перед первым уроком, а на переменах в курилке. Куда же еще было им идти учиться в те годы, как не на исторический?.. И Протасов, и Баврин чувствовали себя вроде как подводниками, поднявшимися на поверхность в субмарине, что годами бороздила таинственные глубины, загадочные затерянные миры их детства и отрочества, и теперь вдруг распахнулся люк в такую – о, эпическая сила! – бурю, мглу, хлесткую круговерть, в океанский шторм, смешавший единые темные воды и черные небеса, в тяжелый крен Истории, ревущей, грохочущей и перекраивающей самоё систему координат.
В тогдашнем сентябре споры их маленького кружка разговорщиков в сорвавшейся с орбиты стране крутились вокруг одного и, казалось бы, того же: кто виноват? что делать? куда мир катится? Едва ли не каждого из них, из шумной той компании, собиравшейся в курилке на переменах, не покидало ощущение какой‑то неисправности: происходящее, дескать, происходит так‑сяк‑наперекосяк потому, что в какой‑то момент была где‑то в чем‑то совершена ошибка, в поворот свернули не в тот или нужный пропустили; а вот если ошибку обнаружить и исправить, всех виноватых вычислить и примерно наказать… – тут‑та, Карлсон, мы и заживем!
– Ребят, но почему, зачем мы всю дорогу начинаем с виноватых?! – размахивал в толпе рукой с папиросой Лева Штейн, третьекурсник. – То есть нам отчего‑то надо всегда сначала поставить того или другого к стенке, как будто это что‑то исправит. Ну давайте объявление еще дадим в «Из рук в руки»: «Ищу виноватого!» Легче станет? Да не станет! Другой, другой вопрос потому что должен возникать в самом начале, чтобы другой триггер первым срабатывал – не «кто виноват?», а «что делать?»…
Все персонажи этого воспоминания выступают из серого небытия и клубов табачного дыма – и то один, то другой силуэт поочередно вступает в прения, будто в тесный кружок тусклого света.
Вот Толя Волков, высоченный и худой, как верста, рыжеволосый, делает шаг вперед и говорит:
– Превосходная мысль, Лева. Но она превосходит в том числе и реальную действительность, понимаешь? Потому что и ктовиноваты и чтоделати у всех одинаково разные…
– Но!.. – Штейн опять вскидывает руку, пытаясь ворваться внутрь волковских слов.
– Нет, не «но»! – перехватывает его порыв предыдущий оратор.
– Лева, он прав, – выступает поддержать друга и неизменного спутника Толя Зайцев. В отличие от рыжего и лохматого Волкова, он выбрит под Котовского. Что‑то есть в нем эдакое успокаивающее, основательное. Кстати, согласно легенде, включенной в устные анналы мифов, былин и небылиц истфака, этих двоих вообще ни разу за все пять лет с первого курса не видели в университете порознь. Ни разу. Что ж, разумеется, вместе они и здесь, в нашем воспоминании. – Мысль твоя понятна, дружище. Ты имеешь в виду, что первоначальной установкой, интенцией должна быть не деструктивность «вины», а конструктивность «решения», ну или поиска решения, так?
Штейн кивает.
– Однако принципиальная проблема несколько в другом. Она глубже и фундаментальнее. В разброде и шатаниях – именно это как раз сейчас и происходит. В том, что голос и мнение есть у каждого; и по принципам нового гражданского общества всякому дана возможность высказаться; и этот всякий считает, что его голос равновелик любому другому, и мы получаем в итоге не мелодическое, управляемое, стройное единство хора, который ведет ту или иную, но общую все‑таки песню, а получаем ровно то, что сейчас творится, – смуту всю вот эту, гвалт восточного базара…
– Ну а что, разве не справедливо, чтобы голос был у каждого? – Обыкновенно перваки тихо смолили и помалкивали в таких дискуссиях, но в тот раз Протасов не удержался, влез со своим вопросом. – Справедливо же. И потом – почему мы думаем, что причина в какой‑то ошибке? Может, ошибки нет никакой, может, все это совершенно естественная динамика. Нет ошибки, нет виноватых; как у лесного пожара – молния ударила. Это и есть наше время – молния, да? Вот они, наши прекрасные девяностые, мы за них в ответе – и перед собой, и перед старшими, и перед младшими, и перед историей, наконец. И действовать в них, в этом огне мы должны решительно, отважно и браво. А раз так – почему не может иметь свой самостоятельный голос и свое самостоятельное действие каждый из нас? И выбор по своему внутреннему голосу, и действие в соответствии с этим выбором? А сильного и победителя определит время.
– Ты говоришь о справедливости и идеалах… – Толя Волков опять начал, но едва заметно запнулся, а продолжил за него его дуумвир:
– Миш… Миша ведь, да? Ты нарисовал перед собой такую романтическую картину. Но… тут дело в том, что мир не слишком справедлив. В принципе. Можно, конечно, сокрушаться, что реальная жизнь далека от тех или иных идеалов… Однако это не хорошо и не плохо. Видишь ли, иногда и иногде‑то несправедливость играет и на нашей стороне. Иногда и мы получаем то, чего не должны были бы получить – если бы все по справедливости было, – Зайцев улыбнулся. – И думаю, на дистанции это как‑то… уравновешивается, что ли.
– Толь, – выдвинулся в круг света и Баврин. – А кто же должен управлять – как ты сказал – единством хора?
– Тут уж как сложится, – начинает один. – Подчас считается, что сами хористы выбирают такого… хорега, дирижера. Но мне кажется, что это выбор – времени, эпохи, а не людей.
– Ты никогда не обращал внимания?.. – продолжая, берет слово другой. – В лесу или в роще, в сквере даже, когда и ветра, кажется, нет совсем, ни дуновения – а несколько листов у клена или тополя, липы, неважно, вдруг начинают сами собой колебаться; соседние листы неподвижны, на одной веточке с этими, рядом, а несколько, ну сколько их там, два, три – они словно бы оживают сами собой, да?.. Тогда начинается ветер. – Звенит звонок, и они бегут по аудиториям – туда, в серое небытие за пределами воспоминания и взгляда. О чем‑то, как обычно, не договорив, что‑то, как всегда, оставив на следующий перекур.
В пятницу в конце сентября были эти разговоры; на оба прохладных, но еще погожих выходных Митя уехал помогать родителям по даче. А утром в понедельник Протасов на факультете не появился, зато после обеда вместо внука пришла баб Таша. Она ждала Баврина перед большим перерывом у дверей поточной аудитории, маленькая, седая и растерянная.
По ее словам, в пятницу вечером Миша рассказал, что звонил Косте Кораблеву, этому вашему Боцману, в субботу же наутро взял билеты на московский поезд и уехал в напряженную, закипающую столицу. Сказал, что проведет там у Боцмана выходные, может на день‑другой еще задержится, обещал ей от Кости позвонить, рассказывала баб Таша. Но в воскресенье она звонка от внука так и не дождалась, а сегодня утром приходила соседка и рассказала, что ее невестка ехала с Мишей одним поездом и видела, как на первой же станции за городом милиция сняла с поезда по разным вагонам десятка три молодых мужчин – и Миша Протасов был как раз среди них. Наташа Петровна попыталась от доброхотной соседки позвонить в тот райотдел, выяснить хоть что‑то, и в городское управление она ходила сегодня в самую рань, однако и там и там ей сказали, что информации о подобных задержаниях у них нет, время, сами видите, какое – скомканное и смутное, и наверняка все, бабушка, в ближайшие дни само собою как‑то прояснится.