Волшебный хор
Странно, но в прошлый (то есть в первый) раз все было иначе – самосовершилось как будто без особого их с женой участия, сколь бы комично это ни звучало. Само по себе, от них в стороне – так небо меняет цвет по часам, так вращается год вокруг солнечной своей оси… Ему сколько тогда было – двадцать девять, еще не тридцать даже, а Рите едва исполнилось двадцать, она сама‑то дитя, смех один. Ту минуту, когда она ему сказала, – о, ее он помнил прекрасно! А вот последующие за ней семь‑восемь месяцев – просто вылетели напрочь, будто и не было их вовсе. Не обнаруживалось в памяти совершенно ничего – что, как, были ли они, дни и месяцы те, вообще или он сразу через час забирает в Красном Кресте двоих, куда сдавал одну? Недавно выяснилось, кстати, что и Маргарита тоже ничего из того первого опыта не помнит. Будто и для нее взаправду сейчас это все как‑то в новинку и в диковинку.
Однако – если, конечно, верить на слово шести‑с‑половиной‑летнему заявлению, сделанному однажды на полном серьезе за воскресным семейным завтраком, – однако память о тех месяцах сохранилась у того, от кого меньше всего можно было бы такого ожидать, – у Егорки. «Помню, как я где был» – так он выразился. Началось с того, что ребенок, безаппетитно почерпывая ложкой жидкую кашу и лениво спуская ее обратно в тарелку, посчитал нужным уведомить взрослых, будто полагает неверным расчет своего – а за своим и любого – возраста. Дескать, правильно было бы вести отсчет не со дня появления готового малыша из маминого животика на свет божий, а со дня появления в этом самом животике души живой и божьей искры. Согласны? На возражение Риты, что внутри животика он был еще не самостоятельный человек, а только часть мамы, юный философ ответил, что уже и тогда осознавал себя и – ergo – существовал. (Разумеется, таких именно слов Баврин‑младший в те времена не знал, это уж нынче отцовское сознание столь витиеватым образом выражало те давние детские мысли; но что сами мысли были именно таковы – тут Дмитрий Владимирович готов был дать голову на отсечение!..)
– А вы, молодой человек, – обратился Баврин к сыну, – подтвердить это ваше осознанное существование можете чем‑то? Чтобы мы с мамой могли, так сказать, с чистой совестью вам эти семь‑восемь месяцев накинуть. Иначе придется пока слушать старших, подчиняться дисциплине и кашу все‑таки доедать.
– Могу и подтвердить, – уверенно ответил сын. – Помню, как я где был.
И рассказал, что помнит прекрасно бабушку и дедушку, хотя никогда в жизни своей их не видел. Однако Рита, будучи уже в положении, то есть – с ним, летала в том году к родителям через Москву. И вот теперь Егорка ничтоже сумняшеся сообщил, что помнит и то, как они ехали с мамой по земле, и как спускались в глубину под землю, и поднимались обратно на свет, и летели по небу. Как тепло и молочно обнимала бабушка, а ночью плакала тихо, что свеча, без хлипов, в приглушенном свете спальни; как пахло дедовым табаком и лекарствами и тянуло из форточки сыростью, прелой листвой. Каким темным и зеленым было пальто тети Маши, когда она нас встречала, разве ты не помнишь, мама, с широким таким пояском?
– Но откуда… как ты мог это видеть‑то, Егор? – Рита, конечно, не помнила, каким там именно было сестрино пальто, но сам рассказ сына поразил ее независимо от того, насколько точным в деталях он был. Она странно засмеялась. – Через животик мой, что ли, видел? Через кофту насквозь? Через пуховик?
Егорка, шести тогда с половиной лет от роду, взглянул на нее так, будто ну невозможно же на самом деле не понимать настолько очевидных вещей.
– При чем тут вообще живот, пуховик? Через глаза твои, мама, – сказал.
Глава 7
Троица
Последний раз он виделся с Протасовым позапрошлый год на Троицу. «Крайний раз» виделся – как сказал бы, суеверно и уверенно поправляя Баврина, современный русский народ. И смех, конечно, и грех, и грецкий орех с этими «крайностями». А вот народу, кстати, на светлый праздник собиралось по обыкновению тьма. Несмотря на сплошную облачность в тот день и принимающийся час от часу моросить дождь, город будто бы перебрался большей своей частью на кладбище: улицы даже и в самом центре Энска лежали совершенно пустыми – ни людей почти, ни машин; зато за городом кладбищенские дорожки, сектора и участки были многолюдны, заполнены зонтами, движением, брожением, шуршанием полиэтиленовых плащей, приветами, встречами, праздными разговорами. К чести мэрии, справлялись с этим наплывом предусмотрительно и подготовленно. Доставка живых к их мертвым происходила организованно и по плану: для всего личного транспорта, дабы избежать пробок, проезд от начала шоссе закрывали, снимали большую часть автобусов со всех остальных городских маршрутов и переводили их на кладбищенский 11‑й, интервал по которому с самого раннего утра составлял не больше двух‑трех минут. И все равно, конечно, автобусы шли основательно набитыми.
Баврин впервые взял тогда с собой Егора – а Риту, у которой в энской земле никого не было, они оставили дома. Взобрались в автобус на площади, сына он задвинул в уголок, сам стал рядом, тронулись; и на тебе – Миша Протасов заходит на следующей!.. Хоть вошел старинный друг и через переднюю дверь, вдалеке от стоявших на задней площадке Бавриных, но взгляды их как‑то сразу встретились, выхватили друг друга в толпе, в тесноте и обиде. Больше двух лет – с весны, с лета ли четырнадцатого – они до того дня не виделись, не слышались и не перемолвились словом ни в онлайне, нигде. Протасов бросил на Баврина один‑другой быстрый взгляд (первый – случайный, второй – мгновение спустя – уточняющий) и, не кивнув, повернулся к протискивающемуся кондуктору, а потом уставился куда‑то вперед в окошко поверх голов. Будь дело в будний день, в другую неделю, можно было бы сделать вид, что они едут в разных направлениях, выйти раньше, проехать дальше, еще что‑нибудь. Однако именно в это воскресенье направление у всех в автобусе было единственным.
И вышли они там же, где и большинство пассажиров – у Старого и Нового, через дорогу одно от другого, кладбищ. Ко Второму, которое лежало двумя остановками дальше, поехали совсем немногие – было оно отчего‑то не слишком популярным. В вывалившейся на дорогу и теперь растекавшейся на ручейки толпе Протасова вдруг разглядел Егорка: «Пап, дядя Миша!» – вскрикнул и потянул за руку к нему.
Тут уж отвертеться от встречи было невозможно. Они поздоровались за руку, ничем не выдав двухлетнего отчуждения и льда. Сын тоже протянул дяде Мише маленькую руку, которую тот с улыбкой крепко пожал. Баврин спросил, что‑как баб Таша, здорова ли, помнит ли, выходит ли; Протасов в ответ поинтересовался, как дела у Риты. Дальше – не расходиться же – пошли в праздничной толпе вместе: в общем‑то, им было всем по пути. Баврин девять лет как приезжал сюда к отцу и маме; родители Протасова, доставленные в закрытых гробах из Новороссийска, упокоились здесь еще в восемьдесят шестом. Центральная аллея, потом налево, второй ряд. Простой, неприметный памятник Николая Петровича и Риммы Артуровны. Протасовых, как самых близких к воротам из тех, кто их ждал, они навестили первыми. «А мы оба теперь их старше», – подумал Баврин.
Егор стоял на шаг ближе к памятнику, со странным вниманием разглядывал портреты, цифры, буквы – краска выглядела свежей, кажется, недавно подновленной.
– Дядя Миша, – обернулся он, – а вы их хорошо вообще помните?
Протасов несколько отрешенно покивал, потом на минуту задумался.