Волшебный хор
– Знаешь, Егор Дмитриевич, какими словами начинает свой знаменитый труд «Домоводство» Петр Достопочтенный, девятый аббат Клюни? – Он изобразил пальцами воздушные кавычки. – «Человеческая память исключительно слаба, и смертные не могут оставить потомкам правдивый отчет о своих деяниях». Это как облачко на фотографии. Вот и я даже не знаю – то ли я помню их, то ли воображаю. Отчетливо ли вижу вот тут? – он легонько стукнул по лбу. – Кажется, вроде, да. Но не слишком часто, наверное, смотрю.
Протасов помолчал, усмехнулся, потрепал слегка Егоркины вихры.
– Сказать, как твой папа с друзьями по‑шутейному меня называли в детстве, в школе? Михал Натальевич – по отчеству в честь моей баб Таши. Я больше бабушкин сын, это правда, чем родительский. Странная тут получается замена – мама с отцом для меня как раз такое не очень четкое воспоминание из далекого детства – похожее примерно на то, как обычно бабушек с дедушками помнят. Ну, пойдем дальше, что ли? – обернулся он.
Баврин рассеянно кивнул.
Потому что дальше их шестнадцать уже лет ждал Лехман. Старший лейтенант Манченко Алексей Викторович. Тысяча девятьсот семьдесят шестой тире двухтысячный. Кавалер ордена Мужества (посмертно). Пал смертью храбрых в сырую весну Второй чеченской под обстрелом, когда колонна десантников попала в засаду.
– А где он погиб? – спросил Егорка, которому отец много рассказывал о друге детства. Лицо это мальчик видел, кажется, впервые и пытливо вглядывался в застывшую на черном граните улыбку: тонкие губы спокойно сжаты, лишь чуть‑чуть приподнят правый уголок.
Баврин и Протасов переглянулись.
– В Чечне, – ответили оба в один голос.
– Да это ясно, – сын покачал головой над тугоумием взрослых. – Я имею в виду – где именно там в Чечне? Почему здесь на памятниках всегда даты пишут, а места нет: где родился, где умер? В «Википедии» же всегда указывают и дату, и город.
– Тут ты прав, – помолчав, ответил Протасов. – А так у нас выходит, что время как будто важнее пространства, да?.. Но про Лешку мы просто не знаем с твоим отцом, где, что, в каком ауле. Можно было бы разыскать, конечно, это все, но… Это не самое главное теперь, наверное.
А Баврин вспомнил, как они стояли в этом вот самом уголке пространства на похоронах. Народу было немного: родные, военкоматские, несколько незнакомых, да, в общем, и все; они втроем жались тогда друг к другу на стылом ветру ранней весны – Боцман, Баврин и Мишка. Прозрачная апрельская геометрия подчеркивала внезапно образовавшуюся пустоту: как будто из‑под них из‑под каждого вдруг резко выбили одну ножку. «Чертовый преферанс. Черви начинают и выигрывают», – хрипло сказал Боцман с какой‑то мерцающей между ангелом и бесом улыбочкой, когда стукнули первые комья земли.
Навещали Лехмана в его отдельном от них одиночестве – не так чтобы слишком часто, обыкновенно раз‑другой в год: на Троицу, на день рождения, когда тепло; первый раз собрались сюда втроем, после – уже вдвоем, потом два года – четырнадцатый, пятнадцатый – Баврин приезжал один. Листки воспоминаний мелькали перед ним.
По молодости лет, конечно, поминали, не без этого. Протасов разливал из фляжки по пластиковым стаканчикам. Наклонишь край, чуть плеснув в землю усопшему. Остальное сам, в один большой глоток, где в глубине нутра – горячая вспышка и слезы на глазах. «За тебя, брат!» – вслух, конечно, не говоришь такого, неловко, а внутри повторяешь который раз, который год.
– Так и хочется отчего‑то ему сказать: «Ну, будь здоров!» – как‑то пошутил Баврин, еще не до конца разморщившись от горечи.
– А у меня все какие‑то «косточки русские» в голове толкутся, – ответил Протасов.
– Ну, косточки‑то действительно русские.
– Такие же, в общем, как и любые другие. – Протасов достал тризненную свою фляжку из сумки и кивком указал на бавринский стаканчик. – Как и любые другие… Знаешь, пришло сейчас в голову. То, что здесь… там, – кивком указал вниз, – какое это имеет отношение? Ведь, по сути дела, он лежит где угодно, в любой могиле.
– Как это – где угодно?
– Ну вот так. Он ведь лежит там, куда мы к нему пришли.
Было уже подобное, было. Спорили и в прежние года на том же месте, что и сейчас, о духе и прахе.
– Ну уж нет! – горячился Протасов. – С похожим успехом можно сказать, что горстка невесомого пепла – это второй том «Мертвых душ». Это совершеннейшая чушь! Ничего подобного.
– Миш, но как раз этот пепел и был вторым томом – до одной таинственной февральской ночи тысяча восемьсот пятьдесят второго года.
– Нет. Нет, Митя, нет! Тысячу раз нет! Пепел был бумагой, лишь бумагой. Листами, на которых записаны «Мертвые души». Только и всего. Вот и здесь в земле, в двух метрах под нами – такая же бывшая бумага, понимаешь?
– Да ведь не существует же ничего отдельно. Бумага и почерк вместе – «Мертвые души». Нельзя их разделить, нет почерка без бумаги!..
И так вот – снова, снова и снова.
Следующим пунктом на их поминальном маршруте был Боцман. Тремя годами и тремя аллеями дальше.
После Лешкиных похорон Боцман наведывался в их добрый старый Энск совсем редко, раз‑другой в год; мотался он в основном между Москвой и Петербургом со своим «Призрачным Флотом» – где‑то пел, где‑то пил, как‑то так в стороне от них жил. Насколько Баврину помнилось, они один только раз за те три года в городе и встретились – и то по воле случая, на улице столкнулись; перемолвились ни о чем серьезном за пешеходным переходом, договорились то ли списаться, то ли созвониться. И о том, что Боцмана больше нет, узнали они с Мишкой из десятых рук. Погиб он нелепо: здесь, дома, гулял ночью с девушкой в мутной какой‑то компании, где знакомых им было полтора человека; забрались на стройку – и Костя полез там подшофе на башенный кран – отчего вообще? зачем? – и то ли сорвался сверху, то ли… До той ночи он всегда был другом Боцманом; после нее – осталась одна вот эта плита с официальным его ФИОм, начертанным позолоченным курсивом: Кораблев Константин Ильич. И из четырех мушкетеров, гардемаринов, кто там еще был у них, остались двое – Мишка‑Портос и Митя Баврин.
Обо всем об этом Баврин рассказал сыну у могилы Кости Кораблева.
– Ты их еще любишь, обоих, да? – спросил Егорка.
– Так же, как и всегда.
– Ничего не поменялось, что их больше нет?
– Нет. – Баврин на секунду задумался, забавно закусив губы. – Когда я их люблю, их не «нет», понимаешь? Когда мы говорим о них, они живы.
– Ну все, повеяли романтизмы с идеализмами, – буркнул Протасов, замахал ладонью, изображая, как разгоняет в воздухе ароматы.
– А что такого, дядь Миша?.. – любопытно спросил Егорка.