Волшебный хор
Баврин, хоть и раздосадованный протасовской бестактностью, промолчал, не стал ввязываться в полемику. И место было не то, и диспозиция, и спорить с товарищем при сыне ему не хотелось. О, сколько уж их было за всю историю, этих обсуждений, раздоров, дискуссий в минувшие годы! Неизменны на свете четыре вещи: пирамиды в египетской пустыне, встающее на востоке солнце, Волга, впадающая в теплое море, и Баврин с Протасовым в неизбежном споре. Иногда казалось, что два мнения – Мишино и Митино – априори установлены противуположными. По совершенно любому – реальному или вымышленному – вопросу. Они сталкивались и спорили, упираясь друг в друга силой и непреклонным своим упрямством. Чтобы оставить след, ручке надо во что‑то упираться; не начертишь же ни единого слова на подвешенном в воздухе листке бумаги – разве не так? – в нередкие минуты благодушия Протасов любил подвести подобный теоретический фундамент под их крепкую, твердую, несокрушимую противуположность.
Где‑то здесь же и она покоилась – их давняя дивная юность; под невидимым надгробием в виде раскрытой, недочитанной, брошенной корешком вверх книги. И порядка слов в этой книге не было никакого. Пролистывая наугад, что обнаружит в ней любопытный? – Вот видишь, Ниночка Воробьева, в девичестве Сперанская, длиннокосая однокурсница, совершенная мечта их неумелой влюбленности, долгие страницы их неловких попыток завоевать ее благосклонность, – и вот она проходит мимо них, в эту минуту остолбеневших, проходит через сквер и мимо фонтана куда‑то в собственную историю об руку с русоволосым, белозубым красавцем‑кавалергардом – и удаляется из будущего и судьбы. Или вот Протасов, стоя за столиком в кафетерии, рассказывает возлюбленному другу сюжет очередной – какой уже по счету? – главы «Четырнадцати блистательных сражений». И это опять, да, русские, и опять – что ты будешь делать – поражение, отступление, горечь.
– Что? Ну опять русские, конечно, и что? – Мишка бесится от бавринской усмешки.
– Да ничего. Ты же просто из всеобщей человеческой истории отбираешь, говорил. А получается, отбираются только наши – сколько там, из десяти уже семь? Восемь?
– Ну во‑первых, из всей, как ты говоришь…
– Эй, это ты говоришь! – взмахнув рукой, еще с улыбкой перебивает Баврин.
– Ладно, ладно, как не ты – как я говорю, из всей человеческой истории разве что история Франции, может быть, где‑то вровень с нашей встанет… и то, пожалуй, лишь на цыпочки привстав. Это во‑первых. А во‑вторых, что я скажу – родины много не бывает. А в‑третьих, самые сильные военные истории – это истории о поражениях. О знаменитых и почти забытых. Смотри, «Слово о полку Игореве», или операция в Могадишо, или Аустерлиц, или Четырнадцатое декабря; осажденная и обреченная крепость – Илион, Севастополь, Брест… В общем, слушай.
И он рассказывает. Палящее солнце лета двенадцатого года, начало августа. Первая и Вторая русские армии Барклая и Багратиона соединились у Смоленска. Наполеон, так и не сумев навязать противнику генеральное сражение и разгромить армии раздельно, остановился со Старой гвардией в Витебске, войска же его, как сообщает разведка, разбросаны на большой территории севернее, восточнее и южнее города. В русских армейских верхах и в сферах повыше витает смелая идея: быстро выдвинув основные силы из Смоленска, разбить французов порознь, начав со стоящей под Рудней кавалерии Мюрата. Сам Барклай считает эту идею авантюрной, высказываясь за то, чтобы продолжить отступление, но и главнокомандующий бывает вынужден под общим давлением изменить свои планы – и объединенная армия начинает марш на Рудню. Однако уже на марше вдруг поступает известие, что решительный удар направлен в пустоту: французов в Рудне больше нет! Наполеон, гений маневра, упредив замысел противника, собирает свои корпуса в единый кулак и предпринимает обходной марш‑бросок – с целью обойти левый фланг русской армии и, отрезав ее от Москвы, от снабжения и коммуникаций, навязать генеральное сражение в неудобной позиции с перевернутым фронтом. Корпуса Мюрата, Нея, Даву, Богарне, Груши переправляются через Днепр и тяжелой, неотвратимой тучей стремительно идут на Смоленск через Красный.
Чтобы прикрыть левый фланг армии, Барклай перед выступлением оставил в Красном, в пяти десятках верст от Смоленска, двадцать седьмую пехотную дивизию генерала Неверовского. Дивизия эта, сформированная из рекрутов менее года назад, еще не имела боевого опыта. Кроме всего прочего, в Красном под командованием Неверовского стояли лишь три полка из шести: Симбирский пехотный, сорок девятый и пятидесятый егерские полки с полутора десятками орудий, – усиленные полком харьковских драгун и казаками. Общее число русских сил под Красным составляло менее семи тысяч человек.
Наутро второго августа Неверовский обнаружил перед собой три кавалерийских корпуса Мюрата, поддержанные французской пехотной дивизией из корпуса маршала Нея. Французы решительным ударом выбили оставленный в городке отряд егерей и казаков, которые, опасаясь окружения, отошли в предместья к основным силам дивизии. Неверовский выстроил свои полки за оврагом, десять орудий расположил на левом фланге, прикрыв их Харьковским драгунским полком. Пятидесятый егерский полк Назимова с двумя орудиями он отправил по дороге к Смоленску, чтобы подготовить оборонительные позиции за небольшой речушкой. После полудня французская кавалерия атаковала и обратила в бегство драгун и казаков, вслед за которыми рассеялась батарейная рота дивизии. Неверовский остался с двумя пехотными полками – против многократно сильнейшего неприятеля.
В эти минуты он, имея перед собою французскую пехоту и обходящий его позицию поток кавалерии Мюрата, принимает решение отступать к Смоленску. Полки выстраиваются в два каре и начинают движение. «Ребята! Не для срама, но для славы угодно было судьбе поставить нас здесь, – обращается генерал к не нюхавшим прежде пороху недавним рекрутам. – Помни каждый крепко, чему учили. Никакой кавалерии вас не победить! Только твердо держите строй и стреляйте метко, не торопясь!» Так, держа строй, Неверовский и начал отход к Смоленску. Раз за разом накатывала на каре лава французской конницы – раз за разом, остановленные метким огнем, валы ее откатывались обратно. Пехоте помогало то, что дорога, по которой отступала дивизия, была обрыта рвами и обсажена деревьями – это мешало Мюрату организовать атаку широким фронтом. Кроме того, французов подвело отсутствие сильной артиллерии, которая могла бы картечью расстроить русские каре. Несколько часов подряд пехота Неверовского прокладывала путь в море французской кавалерии, хладнокровно отражая второй, третий, четвертый десяток атак. Десять верст из пятнадцати было пройдено, когда дорога вывела к деревне. Закончились рвы и придорожный лесок, оставались последние пять верст – по открытой местности. Генерал приказал оставить обреченный заслон, который был отрезан французами и погиб, выкупив собою у смерти отходящие батальоны. Уже в сумерках Неверовский приблизился к позициям, где закрепились отправленный им ранее вперед егерский полк с двумя орудиями, отступившие драгуны и казаки. Спасительная поддержка артиллерии и надвигающаяся темнота остановили атаки французов; Мюрат отошел – и потрепанная, обессиленная, потерявшая полторы тысячи солдат, но не разгромленная дивизия смогла остановиться на отдых.
Современники отметили сражение второго августа как хрестоматийный пример действий каре хорошо обученной, храбро и грамотно управляемой пехоты против неприятельской кавалерии. «Неверовский отступал, как лев», – написал граф де Сегюр. Маршал Мюрат, сколь лихо, столь и безуспешно пытавшийся раздавить своей кавалерийской лавиной горстку храбрецов, сказал: «Никогда не видел я большего мужества со стороны неприятеля». Багратион докладывал в реляции Александру Первому: «Нельзя довольно похвалить храбрость и твердость, с какой дивизия, совершенно новая, дралась против чрезмерно превосходных сил неприятельских. Можно даже сказать, что примера такой храбрости ни в какой армии показать нельзя». Адъютант генерала Ермолова Павел Граббе записал: «День второго августа принадлежит Неверовскому. Он внес его в историю».