LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Волшебный хор

Но мело сквозь Баврина еще целую ночь до утра. Несколько часов в кровати пролетели под сомкнутыми веками прозрачно и неощутимо, как жизнь в кратком изложении. Он брел по маленькому двору родительской пятиэтажки, который отчего‑то странно закруглялся сам в себя и каждый раз начинался заново. Все перепуталось, смешалось и смутилось, сугробы росли – а он уменьшался с каждым кругом по ловушке сновидения, шаг становился короче; на очередном повороте мальчик увидел темный холмик недалеко от скамейки у второго подъезда. На лежащем в снегу человеческом теле сидели большие черные грачи и, широко размахивая крыльями, вели свой гортанный разговор. Один, и другой, и третий собеседник то и дело между реплик, будто что‑то разъясняя остальным, запускали острые клювы в глубину холмика и резко выдергивали оттуда омерзительно розовые клочки. Мальчик сделал шаг‑другой поближе. Мокрый, тяжелый снег налипал на ресницы и слепил его, но ему хотелось разглядеть лицо. В тот момент, когда грачи обернулись на него и предупреждающе закричали, Баврин увидел, что это его новый сосед Алеша Манченко – только уже взрослый, очень небритый и мертвый. В раздумьях он обернул еще одно колечко по круглому двору и снова взглянул на тело – один грач сорвался куда‑то в матовую снеговерть, оставшиеся двое перебрались Протасову на голову; тот лежал на спине, глаза были открыты, казалось, он разглядывает этих осанисто переступающих, топчущихся на нем действительных тайных советников владычицы зимнего царства. Баврин подошел к ним, по грудь в снегу, так что руки приходилось задирать вверх, и осторожно, чтобы не шумнуть, не спугнуть, лег с Костей Кораблевым рядом; Боцман всегда, конечно, был странным, но превратиться вот так в покойника и троицу грачей – это ну совсем уж где‑то за пределами. Хотелось толкнуть его локтем в бок и попенять: что ты, дескать, совсем берега попутал, дружище. Снег хлопьями опускался на него, и наблюдатель обнаружил, что руки Баврина поверх сугроба широко раскинуты в стороны, будто он собрался обнять огромное белое небо, перепутанное с землей, и с городом вокруг, и со всем этим миром, за границами которого ничего нет. Усопший погружался туда, в слепяще яркую свою темницу, в глубину, где нет разницы между закрытыми и открытыми глазами, где мальчик смерть свою перерастает, где тревожно тормошит его будильник и он пытается внушить себе, будто тесна становится кровать.

И пора вставать.

Баврин добрел до ванной, традиционным кивком поприветствовал зеркало, умылся и принял душ, приобретая вновь человеческий облик – как будто стекающая по лицу и телу быстрая прохладная вода понедельника уносила в себе все, что облепило его за ночь, расчищая черты – до вчерашнего, прежнего, первоначального рисунка. Еще раз взглянул на себя по ту сторону стекла на стене – узнаваясь.

Потом пошел поднимать сына. Тот поначалу сопротивлялся, не подавал признаков пробуждения, затем приоткрыл‑таки глаза.

– Я долго спал?

– Да, – ответил Баврин.

– Я выспался?

– Да.

Это была давняя их игра, еще со времен сада. Так они подтверждали начало нового дня и новой жизни. А долго, однако, ее не вспоминали.

Дмитрий Владимирович торжественно вручил сыну привезенного за полмира самурая, которого Егорка благоговейно покрутил‑повертел, рассматривая еще не до конца раскрывшимися глазами, а потом не менее торжественно водрузил на верх своей книжной полки.

– А себе что привез?

– Сын, – усмехнулся Баврин, – у меня все есть. Дуй умываться.

Потом он наскоро приготовил тосты с ветчиной и, в то время как сын отрешенно их поглощал, поболтал с ним о делах школьных – о том, что случилось‑приключилось в классе за неделю, пока его не было, о том, что там новенького с репетитором по английскому, о книгах. Он не забывал, сколь многое в воспитании зависит от способности взрослых разделить с ребенком его интересы, заботы и хлопоты, и поэтому старался всегда, как говорится, держать руку на пульсе.

Нельзя, однако, сказать, что интерес Баврина к делам учебным имел природу исключительно педагогическую – сын учился в его школе, в Первой гимназии, которую давным‑давно окончил сам Баврин, поэтому и любопытство было вполне естественным. Ныне Баврин‑младший был в какой‑то мере его представителем в тех стенах, где совершались когда‑то детство и отрочество Баврина‑старшего, где он осваивался в жизни и, вцепившись крепко маленькими лапками, грыз гранит науки.

Гимназией их школа стала в девяносто втором, а до того была, как и все прочие, средней общеобразовательной. Так что гимназистом Митя Баврин успел побыть лишь один выпускной год и разницы, по чести сказать, никакой не почувствовал. Потом‑то, наверное, учебные программы стали как‑то различаться. Но их выпуск, первый гимназический, уже разлетелся из вековых стен школьного своего гнезда – в будущую осень и зиму, в распахнутый мир, в смятение и головокружение русской метели, в злую и прекрасную новую жизнь. Класс у них был дружный, первые годы на февральский вечер встречи собирались в школе полным почти составом. Сам Баврин изредка заглядывал и просто так – повидаться с кем‑нибудь из учителей: с Ариной, с Петр Михалычем, с Сибирцевым. Затем, понятное дело, ряды стали редеть – особенно год на пятый‑шестой, когда женитьбы и замужества, дела семейные и служебные отодвинули их школьное товарищество в прекрасное далеко. На десятилетие выпуска пришли всего семеро из двадцати семи одноклассников‑«бэшек»: Баврин с Протасовым, Макс Новиков, Сережа Прихоцкой, Вадим Скрымник и Соня Ландсберг с Катей Ивановой, которая оказалась уже совсем не Ивановой, а – сейчас бы припомнить – то ли Соловьевой, то ли Соколовой – какой‑то, в общем, Птичкиной. А после той встречи, кажется, и не собирались классом вообще. В соцсетях потом, конечно, все нашлись и задружились; но это было уже только воспоминанием об общении, об одной на всех, общей когда‑то юности, а не общением самим и не юностью. По Егоркиным же учебным и классным делам, так повелось с самого начала, в школу ходила Рита. В последние годы в начале февраля Баврин уже даже и не вспоминал о вечере встречи. А ведь, стоп, в этом году – подождите, вдруг сообразил он, – в этом году двадцать пять лет же будет, четверть века!.. И что теперь – соберешь разве кого?

Впрочем, школа где‑то в его глубине все равно оставалась опорным пунктом. Так однажды сказал Протасов, а Баврин запомнил: «Это наша система обороны, наша линия сопротивления времени. Детство, и бабушкин чердак – подловка, как мы его называли, и штаб в овраге, и школа, и наша курилка истфака – ее узловые точки. По ним – наша граница».

– Пап, я пошел! – Сын тем временем уже собрался и заглянул на кухню попрощаться. – Спасибо за самурая, пап, я нафоткал, парням покажу сегодня – обзавидуются!

– До вечера, Егор! – ответил Баврин и подумал, что вечером, может статься, вернется слишком поздно, чтобы поболтать с сыном. Понедельник, выборы на носу, Протасов, наконец…

Однако сейчас у него оставалось еще около получаса той прекрасной утренней тишины, в которой он находил возможность побыть наедине с собой. Поэтому и положил себе привычкой вставать раньше, чем можно было бы – день‑то рабочий начинался в девять. Но это восхитительное одиночество – сын уже ушел, супруга пока не встала – стоило дороже тридцати минут сна.

Рита, несущая в себе семимесячную тягость будущей жизни, пришла к нему на кухню, как раз когда Баврин устроился за кофе с бутербродами почитать утренние новости города и мира и комментарии к ним.

TOC