Анимус
Когда я только появилась на свет, бабушка из квартиры захотела переехать в свой дом. Говорила, что стены сталинки с проваленными потолками давят на неё своей тяжестью, а безбашенные соседи мешают спать по ночам. С поисками долго не везло, пока абсолютно случайно она не наткнулась на дом, в котором прошло мое детство. Небольшой, аккуратный, с низкими потолками и большим количеством окон.
Работы было слишком много. Я была маленькой для того, чтобы запомнить все, но перед глазами иногда мелькают картинки кропотливого труда, варёной в мундире картошки, вкус зелёного лука и анчоусов в масле с хрустящими хлебом. Мы ставили небольшой столик в прихожей, облепляли его по кругу и поедали еду с таким аппетитом, словно не ели несколько недель. Дедушка называл такую еду «крестьянской», но ее вкус по сей день прочно запечатлелся во всех рецепторах. В кончиках пальцев, которые обжигала горячая картошка и необходимо было постараться, чтобы очистить мягкую кожицу. В ароматном масле, отдающем семечками, запахе просыхающей извести и горящих в печи дров.
Помню, как я посадила каштан. Совершенно случайно. Играла твёрдыми плодами и зарыла один из них в почву, влажную после дождя. Мне тогда было не больше пяти лет. Тот день был забыт до того момента, пока каштан не пророс. В нем моя сила, моя крепость, моя гордость. В его необъятном стволе с пересечением колец, по которым дедушка учил меня отсчитывать их возраст, по раскидистым листьям, создающим тень, и по первым каштанам весной. Он мужает и оставляет после себя плоды, способные подарить жизнь новому, когда я – упустила такой шанс.
В то время, когда я жила в посёлке, о расположении которого никто не знал, множество раз приходилось склонять перед ним голову, прижиматься ладонями, лбом, сливаться с живым, делясь секретами и болью. Горькими слезами и тихими радостями.
Я скучаю по детству. По тем моментам, когда бабушка уходила в магазин, оставляя меня дома, а я, смотря ей вслед, плакала, не унимаясь. Каждый раз, снова и снова, мне было страшно отпускать ее куда‑то, словно, скрываясь за поворотом, я больше никогда бы не смогла ее увидеть. По тому, как она возвращалась, потому что ее сердце рвалось не меньше моего, протягивала мне руку и позволяла пойти с собой. Каждый раз, каждый день и каждую секунду я боялась, что кто‑то может отнять ее у меня. Я не была приспособлена к боли и потерям. Меня никто не научил мириться с этим, проходить через этот брод, не оступаясь и не идя ко дну. Никто не показал и не рассказал мне, как просыпаться, открывать глаза и продолжать жить так, словно ничего необычайного не произошло.
«Люди приходят и уходят. Никто из нас не бессмертен, Вивьен. Даже, будь так, человечество утратило бы вкус к жизни. Бесконечно мелькали бы одни и те же люди, одни события, разговоры, встречи. Люди спятили или перегрызли бы друг другу глотки. Это стало бы наказанием. Тебе пора начать приучать себя к тому, что когда‑то меня тоже не станет. Ты обязана быть сильной. Ради меня и той части, которую я передала тебе своей любовью и теплом. Приди ко мне однажды на могилу и скажи, что ты добилась всего, о чем мечтала. И тогда я тоже буду радоваться. Вместе с тобой».
В те моменты я начинала плакать. Не знаю, почему так трудно было удержаться, но слезы сами градом катились по щекам, пока тёплые и мягкие руки бабушки обнимали меня, поглаживая по голове. Я боялась принять тот факт, что однажды ее может не стать. Не желала мириться с болью и потерями, но жизнь, словно в отместку, отнимала у меня все, что я любила.
Почему бабушки лучше матерей? Не знаю, как у других, но у меня всегда было так. Ей можно было рассказать все, даже если эти откровения заставят ее гневаться. На них никогда не получается долго обижаться. Их любовь исцеляет, создаёт купол из защиты и ощущения безопасности.
У меня никогда не было «большой и сильной мамы», поэтому ее заменяла бабушка. Первая злилась на вторую. Помню их разговоры по телефону в те редкие моменты, когда мать забирала меня, и мы вместе ехали покупать мне что‑то из обновок. Я не любила эти поездки. Они были пропитаны холодом и боязнью реакции мамы на неосторожное слово или действие. А ещё она постоянно злилась на бабушку. Считала, что она отнимает меня у неё и настраивает против, когда все было с точностью наоборот. «Твоя вина в том, что мой собственный ребёнок отстраняется от меня. Ты говоришь ей то, чего не должна. И тебе должно быть совестно, потому что ты настраиваешь ее против родной матери. Между нами пропасть. По твоей вине».
Бабушка ей все прощала: «Бог ей судья. Нельзя делать друг другу плохо. Мы ведь одна семья. Просто она у тебя нервная. Из‑за жизни такой». Но я‑то знала, что в глубине души у неё тоска и боль от услышанных слов. Постоянно хотелось защитить ее, но что могла сделать девочка восьми лет?
Мы с матерью не контактируем. Два чужих человека, разделенных каньоном, через который невозможно проложить мост и добраться к друг другу. Она меняет мужчин, у неё очередной неудачный брак, подрастающий ребенок и стойкий иммунитет к чужой боли. «Ты должна простить ее за все, тогда телу станет легче, Вивьен. Попробуй. Ради себя. Непрощение разъедает душу, делает ее вязкой. Трудно прощать, но ты должна найти в себе силы. Позволь этому случиться. Отпусти обиды».
Время идёт, а я по‑прежнему не могу сделать это, позволяя старым обидам выгрызать из меня куски. Голова понимает, что глупо расстраиваться и злиться на то, что уже невозможно изменить, а вот сердце… сердце мечется в груди, не поддаваясь, как бы сильно я не упрашивала его послушать меня.
В среду под кроватью нахожу томик стихотворений Бродского. Потрёпанная обложка, пожелтевшие листы, словно их пропитали кофейной гущей, и наши «письма» друг другу под каждым стихотворением.
Его любимое – «Одиночество». Он любил читать мне, положив голову на мои колени, пока я смотрела на него влюблённым взглядом, жадно наблюдая, как шевелятся его пухловатые губы, изредка дрожащие в полуулыбке на каком‑то отдельном месте или слове, а горячая выбритая щека ласкает кожу обнаженных колен.
Мы оставляли друг другу послания. Прямо в книге. Простыми карандашами, иногда – ручками. Читали ее, когда скучали друг по другу. Книга была связующей ниточкой.
Под своим любимым стихотворением он оставлял больше всего «записочек». Подтирал старые ластиком и на их месте оставлял новые. Своим каллиграфическим почерком, в котором буква «А» больше смахивала на «Т» и первое время мой мозг отказывайся воспринимать правильность твоих слов.
«Когда теряет равновесие твоё сознание усталое, когда ступени этой лестницы уходят из‑под ног, как палуба…» было практически перечеркнуто и мелкими буквами дописано, чёрной ручкой, чтобы невозможно было стереть, пропитывая бумагу чернилами: «Когда я встретил тебя, я обрёл нечто большее, чем твёрдую почву под ногами. Ты моя стабильность и желание жить отныне правильно, согласно законам. И первый из них – закон притяжения, потому что если ступени моей лестницы способны уйти из‑под ног, то только от вида тебя».
Я не хочу позволять себе плакать. Проглатываю колючий ком и ногтями повторяю очертания букв и слов, подобно слепой, способной лишь чувствовать. Мне хочется знать, что он обрёл свой покой, но вместе с тем я корю себя за то, что позволила его лестнице рухнуть, не сумев удержать.
Виню себя за то, что давала ему так мало любви. Или мне так кажется под давлением тоски и сожалений? Человек так устроен, что вспоминает о своём умении давать только в те редкие случаи, когда принимать больше некому. Я хотела бы отмотать время назад и позволить ему забрать все, что у меня есть. Раздарить ему всю себя по частям. По мелким осколкам и неровным фрагментам. Поделить свою душу на половинки и начинать своё утро не с поцелуев в плечи, а с дарением ему важной части себя.