Эклиптика
Из нашей четверки больше всех дорожил возможностью отстраниться от прошлого Куикмен. В первую пору нашего знакомства стоило нам взглянуть на него, и в памяти неизбежно всплывала знаменитая фотография с задней обложки его романов: голова подсолнечником клонится в сторону, руки с вызовом скрещены на груди, за плечами – угрюмая лондонская панорама. Он с детства был у нас перед глазами, молодое, эффектное лицо щурилось с книжной полки, выглядывало из‑под кружки на прикроватном столике. Его настоящее имя знали почти в каждом доме; в литературных же кругах оно было синонимом величия, мелькало как нарицательное в рецензиях на опусы менее важных писателей. Любому в Портмантле – даже директору – доводилось читать или хотя бы держать в руках его дебютный роман “Накануне дождя”, опубликованный, когда ему был всего двадцать один год. В Британии книга входит в школьную программу, считается современной классикой. Но наш добряк Куикмен не слишком вязался с этой личностью: скромный, часто раздражительный, он не любил шик и блеск литературной сцены. Он жаждал только одного – запереться в тихой комнате с блокнотом в линейку и набитой карандашами “Штедтлер” коробкой из‑под сигар. Фамилия “Куикмен” подходила ему идеально. Его ум работал невероятно быстро. А борода, поскольку он за собой не особо ухаживал, разрасталась по щекам, точно дрок, скрывая красивое симметричное лицо и придавая ему вид моряка, выброшенного на необитаемый остров.
Настоящая фамилия Петтифера тоже была небезызвестна во внешнем мире. Архитекторы редко предстают перед публикой, и, если честно, при первой встрече я не узнала его пухлое лицо. Когда (в минуты жалости к себе) он рассказывал о спроектированных им зданиях, их очертания ностальгически всплывали в памяти, как любимое кресло или бутылка отменного вина. Его прежняя фамилия звучала на званых ужинах и светских приемах; услышав ее, люди кивали и говорили: “Ах да, мне всегда нравилось это здание. Его работа?” Но здесь он так привык к фамилии “Петтифер” и ее вариациям, что поклялся, когда покинет остров, официально закрепить ее за собой. Обещал даже открыть архитектурное бюро под вывеской “Петтифер и партнеры”. Мы не спешили принимать его слова за чистую монету, но, если бы все так и вышло, никто бы не удивился.
Разумеется, мы предположили, что и Фуллертон успел прославиться на большой земле – в Портмантл попадали только признанные художники, потому‑то его местоположение и скрывалось. Но мы были так оторваны от внешнего мира, что имя мальчика все равно бы нам ничего не сказало. Что до него самого, он удивлял нас с первого дня.
На ужин в тот вечер он не явился, и я с удивлением поняла, что беспокоюсь за него. А вдруг он разболелся, думала я, вдруг заработал воспаление легких? Мысль о том, что он страдает у себя в комнате, была невыносима; намучавшись летом с инфекцией мочевого пузыря, я знала, как тоскливо валяться с температурой: сквозь ставни бьет солнечный свет, а ты лежишь и ждешь, пока подействует директорское лекарство. Хуже только болеть зимой. А потому мы вчетвером – хоть и не вполне единодушно – решили пройти мимо его домика после ужина, просто чтобы убедиться, что он здоров.
Петтиферу не терпелось заглянуть к нему в мастерскую и узнать, над чем он работает.
– Для художника парень слишком юн, – размышлял он за ужином. – Знавал я парочку хороших иллюстраторов младше двадцати, но семнадцать… Разве можно к такому возрасту обрести хоть сколько‑нибудь авторитетный голос и стиль? Если он, конечно, не из этих чудовищных любителей поп‑арта. Вроде не похож. Но зачем тогда ему дали мастерскую, когда наверху полно свободных комнат?
Мастерская Фуллертона располагалась дальше всех от главного дома, в пятидесяти ярдах от моей – в окружении гранатовых деревьев, карликовых дубов и множества разновидностей олеандра, цветущего по весне. Усадьба состояла из десятка построек, раскиданных по девяти – а по ощущениям, и по всем пятнадцати – акрам земли. Ровно по центру царственно возвышался особняк в стиле модерн с тонкими коваными карнизами; деревянная обшивка так потускнела под натиском непогоды, что дом приобрел тоскливый слоновий оттенок. Директор жил на верхнем этаже. Он специально не подновлял краску: бесцветность особняка была лучше любой маскировки. Под водостоком и кое‑где еще виднелись остатки аквамарина, по которым можно было представить былое великолепие.
Двенадцать спален в особняке занимали гости, которым не требовалось много места и рабочих материалов: драматурги, романисты, поэты и детские писатели обитали в скромных комнатах по соседству с Эндером и двумя его помощниками – моложавой женщиной по имени Гюльджан, которая готовила, стирала и убирала, и нескладным парнем Ардаком, который следил за садом и чинил все, что не работает (вот бы он и нас починил). Комната отдыха была на первом этаже, кухня и столовая – на втором. Вокруг особняка по орбите выстроились восемь домиков из шлакоблоков с плоскими цементными крышами, на которых приятно было сидеть в хорошую погоду, глядя в невод моря или на звезды. Это были мастерские для художников, архитекторов, акционистов – для всех, кому требовалось большое рабочее пространство или место для хранения инструментов и оборудования. (На моей памяти в Портмантле побывала всего одна скульпторша, но от ее резцов и молотков было столько шума, что провожали ее с огромным облегчением – и больше скульпторов не приглашали.)
Величием домики‑мастерские не уступали обувным коробкам, зато внутри было довольно просторно, а большие окна впускали прохладу и солнечный свет. Моя мастерская служила мне не хуже любой другой. У меня имелось все необходимое: кровать, чтобы спать, железная печка, чтобы согревать замерзшие пальцы, трехразовое питание в особняке, место для омовения и отправления естественных нужд, а главное – упоительный покой, который точно никто не нарушит.
Подойдя к домику Фуллертона, мы увидели, что дверь открыта. Зажженные лампы отбрасывали желтый свет на утоптанный снег у крыльца.
– Насколько я помню, он просил ему не мешать, – сказал Куикмен. – Может, он уже вовсю работает.
– Тсс! – перебила я его. – Слышите?
Из‑за домика доносились странные звуки. Музыкой я бы их не назвала, но был в них какой‑то пружинистый ритм.
– Видишь? – сказал Петтифер. – Все у него хорошо.
– Мы свой долг выполнили. Пойдем. – Маккинни потянула меня за локоть.
– Я схожу за доской, – сказал Куикмен. – По‑моему, в последний раз она была у меня.
– Нелл, ты с нами?
– Идите. Я быстро. – Я поняла, что, пока не увижу мальчика, не успокоюсь.
Куикменовские партии в нарды порой затягивались допоздна – все зависело от того, насколько достойное сопротивление ему оказывал Петтифер; всю ночь до рассвета я буду работать, а завтрак, вероятно, просплю. Ни разу не проведать Фуллертона было бы жестоко.
– Я только в окно гляну.
Остальные попятились по снегу. Остановились на лунно‑голубом пятачке между карликовыми дубами и стали жестами меня подгонять: “Иди уже!”, “Не тяни!”, “Мы не будем торчать тут всю ночь!”
Я подошла к окну. Ставни сложены гармошкой, шторы еще не опущены. Внутри никого. На полу развязанный холщовый мешок, из него торчит ворох одежды. К кровати прислонена гитара. Мальчик не походил ни на композитора, ни на лихого рок‑н‑рольщика, но вполне мог писать музыку для театра или фолк‑сцены.
И тут он вышел из‑за угла дома, волоча за собой железный бак. Отойти от окна я не успела. При виде меня он застыл на месте, но не отпрянул и, кажется, даже не удивился. Затем потащил бак дальше, на ровное место, и, опершись о края руками, вдавил его в снег.
– Нелл с двумя “л”. – Его голос звучал не так сердито, как я ожидала. – Вы потерялись?
– Я просто хотела тебя проведать. – Вышло как‑то зашуганно. – Тебя не было на ужине.
– А я не проголодался. Тайна раскрыта.
