Гнездо синицы
От скуки я то надевал её, то снимал. Вопреки всем ожиданиям, она оказалась мне почти по размеру. Я переоделся, благо в моём халатном гардеробе нашлось место для рубашки и брюк. Последующие полдня я проторчал в своей недостроенной черепахе. Если быть более точным, корпус её был уже готов, не хватало только внутренней отделки. Без звукоизоляции я слышал, как сотрудники обсуждают нездоровое состояние директора: якобы тот уже несколько часов кряду молча таращится в одну точку, не реагирует на звонки и личные обращения. Я же пытался разгадать, что было не так в его словах, сказанных на камеру (за исключением, естественно, самого этого действа в данных обстоятельствах). Не в самих даже словах, но в этой странной игре, что предполагает наличие зрителя, которого мы не видим и никогда не увидим в момент разыгрывания самой партии. На что бы я обратил внимание, сам будучи зрителем? На рваные тени, что зловеще скользят по лицу говорящего, на симметричные линии интерьера, на обсидиановую Венеру на столе, на фото в графитовой рамке, почти одиннадцать на циферблате, пятница. Стоп‑кадр. На всё то, на что я и так обратил внимание?
– Пора? Так скоро… – произнёс он, когда я закрыл за собой дверь. Очевидно, он относился к чрезвычайно молчаливому сорту людей, стоит которым приблизиться к краю, как говорливость завладевает ими полностью, компенсируя годы сдержанности. – Приглянулась маска, гляжу.
– Забавная.
– Правила знаешь? Или тебе и этого не рассказали?
– Нет.
– В курсе, откуда она? Там, откуда я родом, говорят: надень носки, и ты уже наполовину одет, надень всё, кроме носков, и ты одет только наполовину.
Если я продолжу, пусть даже не дословно, описывать все свои недоумевающие реакции, то, боюсь, мне придётся выставить себя в ещё более идиотском свете (возможно ли это, судить не берусь). Поэтому прошу у читателя позволения иногда не отвечать на реплики уважаемого господина директора, а в качестве замены, дабы не утяжелять диалоги многоточиями, предлагаю поговорить о погоде (люди любят обсуждать погоду).
– Маску в соответствии с нашими обычаями вырезали из ильмовой древесины, редкой в северных широтах, один раз и на всю оставшуюся жизнь, – продолжил он после паузы. – Этому мы обучались с рождения, с того самого момента, когда дитя может взять в руку нож. Приступали сразу же, понемногу, потихоньку, по паре штрихов в день, по заранее заготовленной чурке, потом по часу, по два, пока у ребёнка есть интерес, это главное. Годам к четырём обычно выходило, у кого‑то позже, у кого‑то раньше. Затем в этой маске венчаются, хоронятся, отмечают ежегодно местные празднества, среди которых приход весны и ледоход – главное событие в нашей местности. Маска делается одна на всю жизнь и не подлежит замене, тот, кто без спроса возьмёт чужую, вынужден будет вечно скитаться среди бурелома, а коли сломаешь, потеряешь – чини и ищи, а если не найдёшь, всё…
– Сегодня значение атмосферного давления впервые в истории наблюдений опустится до семисот пяти миллиметров ртутного столба.
– Кто бы знал, что тишина может быть такой громкой, что негде от неё прятаться.
– Метеочувствительным людям рекомендуется без особой необходимости не выходить из дома. – Я сидел на полу у окна, опершись на прохладное стекло спиной, директор располагался тут же, недалеко от лужи рвоты, бережно накрытой пиджаком.
За это время нам успели несколько раз обновить чайник. Все сотрудники давно разбежались, пятница – сокращённый день, свободный дресс‑код. Даже Карина, привыкшая уходить показательно после директора, напоследок обновила чайник, погасила свет и убежала. Были ещё уборщики, какое‑то время они шумно пылесосили пол в офисе, в кабинет мы их не пустили.
– Темно, – говорю я, чтобы что‑то сказать, хотя это не соответствует действительности: отсвет столичных огней виден за пятьдесят километров, а в самом городе так и вообще звёзд не разглядеть даже при ясном небе.
Уже какое‑то время я заворожённо следил за бесконечным танцем бликов на стене, и, глядя на игру этих тоненьких струек света, которые, казалось, так легко спугнуть, стоит чуть резче шевельнуться, я открыл новую истину: от дневной общности c мерцающими вдали небоскрёбами не осталось и следа. Нет, её никогда и не было, просто сейчас в полутьме различие практически осязается: интеллектуальной возвышенностью не пахнет ни там, ни здесь. Как‑то всё это хлипко. К тому же сколько раз это уже повторялось? Сколько раз меня вот так вот осеняло? Сколько раз господина директора рвало, трясло, сколько раз он продавал мне свою дочь? Не счесть! Только блики на стене никогда в точности не повторяют своих никому не нужных движений, в то время как кометы и звёздные гиганты носятся по строго очерченному кругу. В который раз я, мысленно прикидывая планировку спорткомплекса, напеваю, будто под фонограмму, песню старого клоуна; мне очень нужно вовнутрь, нужно купить абонемент, пока длится акция, но какое‑то нелепое предчувствие мешает, вертясь на языке невозможностью запеть во весь голос.
– Ещё рано.
Не помню, сообщал ли я уже, но каждые полгода мне требовалось наблюдаться у врача (не патологоанатома, тут я впервые[1]). Переохлаждение в школьном возрасте и последующее за ним воспаление тканей головного мозга спровоцировали нейрокогнитивный дефицит, знаменующий собой постепенную утрату моих и без того скромных представлений об окружающем мире. Только стоит настроиться, вжиться, начать подмечать детали, как всё разом исчезает, проваливается куда‑то, и сам ты куда‑то проваливаешься. Женщина в дивном муаровом платье предупреждала, что рано или поздно недуг возьмёт своё и в моей жизни шаг за шагом сложится информационная дальнозоркость. «Бедный, бедный мальчик, – говорила она, поглаживая меня под оглушительные звуки циркового оркестра и аплодисменты, на сцене в этот момент выступали лошади… – Ты должен быть смелым». Так, спустя двадцать лет переливы её платья цвета обманчивой спелой сливы были мне ближе, чем то, что я ел на завтрак (то ли харчо с горьким шоколадом, то ли кукурузную булочку с маслом). Всё то, что здесь под рукой, – размыто напрочь, а то, что осталось далеко позади, – редкими вспышками отчётливо и увлекательно, хотя бы потому, что не даёт окончательно раствориться в чёрном кофе (не больше трёх кружек в день). Вполне сносный способ взаимодействия с дрожащим миром, замечу. Единственное, досаждает то, как медленно происходит это разрушение. Иногда хотелось, чтобы всё исчезло разом, и тогда не было бы необходимости возвращаться на руины. Подумаешь – и оно вдруг послушно испаряется, но не успеешь моргнуть глазами – подло появляется снова. И каждый раз становится всё меньше и меньше, что‑то важное упускается, и нет никакой надежды вернуть это на место. И вот я в тысячный раз стою на обочине, что‑то напеваю под нос (грустный клоунский нос делает бип‑бип), а в руках у меня снимки мозга. Сканирование запечатлело момент угасания моих нейронов, нечётко обозначив границу между здоровой тканью и потухшей. Ветер вдруг подхватывает листы и уносит куда‑то наверх, за обшарпанные металлические ворота – мимо пронёсся на всей скорости гружёный лесовоз.
Наконец, краем глаза заметил: вот она. Зашла в зал в красном шарфе, в чёрном бомбере и шапке с помпоном. Легко узнать: в рукаве у меня спряталась фотография из графитовой рамки. Привязавшаяся мелодия, сложенная не из звуков, но из предчувствий звуков, которой, кажется, я никогда и не слышал вживую, но которую с особым рвением пытался воспроизвести, сама собой растворилась в почти опьяняющем желании следовать наверх. «Пока длится акция…» – и в то же время сомнения утраивались, но меня уже было не остановить.
[1] ;)