Король в желтом
Потом явились они. Схватили меня сзади и крепко связали руки, а я кричал, покуда не сорвал голоса. Я бушевал, истекая кровью, бесился, и не один полицейский почувствовал на себе мои острые зубы. Наконец они так скрутили меня, так что я не мог пошевелиться. Я увидел старого Хауберка, за ним страшное лицо моего кузена Луи. Еще дальше, в углу, тихо плакала Констанс.
– А, теперь я все понял! – захрипел я. – Вы захватили трон и королевство. Будьте прокляты! Горе вам за то, что увенчали себя короной Короля в желтом.
(Примечание редактора: Мистер Кастанье умер вчера в приюте для умалишенных преступников.)
Маска
Камилла: Снимите ж маску, сэр.
Незнакомец: Пора ль?
Кассильда: Пора.
Лишь вы один не сбросили личину
Из всех гостей.
Незнакомец: Нет маски у меня.
Камилла (в ужасе, Кассильде): Нет маски? Маски нет?!
Король в желтом. Акт I. Сцена 2
I
Я ничего не знал о химии, но слушал, как зачарованный. Он взял лилию, которую Женевьева принесла утром из Нотр‑Дам‑де‑Пари, и бросил ее в чашу. Жидкость мгновенно утратила кристальную чистоту. На секунду лилию окутала молочно‑белая пена, а когда исчезла, в воде осталось опаловое свечение. Менялись местами оттенки оранжевого и малинового, а затем со дна, куда опустилась лилия, как будто пробился луч чистого солнечного света. В ту же секунду он опустил руку в чашу и вытащил цветок.
– Теперь это не опасно, – объяснил он. – Как только появилось золотое свечение, можно вынимать.
Он протянул лилию мне, я взял ее в руку – цветок превратился в камень, стал чистейшим мрамором.
– Видишь, в нем нет изъяна. Ни один скульптор не смог бы такого создать.
Мрамор был белым как снег, но в чашечке цветка прожилки были окрашены бледно‑лазоревым, а самая сердцевина была розоватой.
– Не спрашивай меня, – улыбнулся он, заметив мое удивление. – Я понятия не имею, почему прожилки и сердцевина окрасились. Так бывает всегда. Вчера попробовал проделать это с золотой рыбкой Женевьевы. Вот она.
Рыбка выглядела мраморной статуэткой. Но если поднести ее к свету, то можно было заметить, что камень испещрен красивыми голубыми прожилками. Откуда‑то изнутри исходил розово‑опаловый цвет. Я заглянул в чашу.
– А если я опущу туда руку? – спросил я.
– Не знаю, но лучше не пробуй.
– Что меня гложет, – сказал я, – так это откуда взялся тот солнечный луч?
– Он просто похож на солнечный свет. Не знаю, но он всегда появляется, когда я погружаю в воду любое живое существо. Может быть, – продолжал он с улыбкой, – это душа, излетающая к источнику, который ее породил?
Я видел, что он шутит, и погрозил ему муштабелем. В ответ он рассмеялся и сменил тему.
– Останься обедать. Придет Женевьева.
– Я видел, что она ушла на раннюю мессу, – сказал я. – Такая же свежая, как та лилия, которую ты умертвил.
– Думаешь, умертвил? – серьезно сказал Борис.
– Умертвил или сохранил навечно, как посмотреть.
Мы сидели в углу студии рядом с его неоконченной группой «Судеб». Он откинулся на спинку дивана, вертя в руках долото и щурясь на свою работу.
– Между прочим, – сказал он, – я окончил Ариадну, ее придется выставить в салоне. Это все, что у меня есть в этом году, но после успеха «Мадонны» такую дешевку показывать стыдно.
«Мадонна», изысканная мраморная скульптура, для которой позировала Женевьева, была сенсацией прошлогоднего салона. Я взглянул на Ариадну. Технически она была совершенна, но я был согласен с Борисом – от него будут ожидать чего‑то большего. Очевидно, что окончить великолепную и ужасную скульптурную группу до салона он не успеет. «Судьбам» придется подождать.
Мы гордились Борисом Ивейном. Мы считали его своим, как и он нас, поскольку он родился в Америке. Но его отец был французом, а мать – русской. Вся богема называла его Борисом, но было только двое людей, к которым он в ответ обращался так же запросто – Джек Скотт и я.
Возможно, моя любовь к Женевьеве была каким‑то образом связана с его привязанностью ко мне, но мы с ним никогда этого не обсуждали. Когда наша короткая связь с Женевьевой закончилась, мы с ней все выяснили, и она со слезами на глазах призналась мне, что любит Бориса. Я отправился к нему домой и поздравил его. Искренняя сердечность моего поздравления не могла никого обмануть, но я надеялся, что хотя бы одному из нас после этого стало спокойнее. Они с Женевьевой не обсуждали того, что случилось между нами, и Борис ни о чем не знал.
Женевьева была красавицей. Чистота ее лица напоминала о Херувимской песне в «Мессе» Шарля Гуно. Но я всегда радовался, когда настроение у нее менялось, и тогда мы называли ее апрельским деньком. Она и была изменчивой, как апрельский день. По утрам – скорбной, величественной и ласковой, в полдень – неожиданно веселой и капризной. Я предпочитал видеть ее вторую грань, а не ту невозмутимую Мадонну, что бередила мне сердце. Мне грезилась Женевьева, когда Борис вновь заговорил.
– Так что ты думаешь о моем открытии?
– Оно ошеломительно.
– Я буду его использовать, только чтобы удовлетворить собственное любопытство, так что тайна умрет со мной.
– Это было бы смертью искусства скульптора, не так ли? Мы, художники, много потеряли от появления фотографии.
Борис кивнул, играя долотом.
– Это опасное открытие уничтожит мир искусства. Нет, я никогда никому не открою этой тайны, – медленно сказал он.