Кошмарные сказания ведьмы Эделины
Миррея знала это, жила по давно канувшим в лету ведовским устоям и пыталась и мою силу обратить во благо всему миру.
Эделина, ты – жизнь и ты – смерть. Эти её слова жгли мою память калёным железом, не забыть, не отмахнуться, не исправить. Будто клеймо на шкуре скота, моё оправдание и моё проклятие. И никуда от этого не деться – раз за разом, костёр за костром, и теперь я поняла их истинный, древний, нерушимый смысл.
В своих долгих одиноких скитаниях я так и не научилась жить рядом с людьми, и если днём бродила по городским или деревенским улочкам в поисках Мирреи и нуждающихся в моей помощи мирян, то спать предпочитала под открытым небом, в лесу или чистом поле. Не забывала и про метку возрождения – коварство и жестокость людские мне уже были хорошо знакомы, за время долголетних странствий меня разоблачали парочку раз и, конечно же, радостно сжигали. Но зла на род человеческий я больше не держала, а потому терпеливо сносила казни, виня в них лишь собственные неосмотрительность и беспечность.
Той тёплой летней ночью я долго не могла уснуть. Сидела у обрыва, прислонясь к кривой полусохлой раките, и наблюдала, как в городке на другом берегу реки один за другим гаснут огоньки фонарей. Неведомое мне поселение погружалось в глубокий сон, полная луна то и дело прятала свой восхитительный лик за игривыми облачками, лес за моей спиной шелестел и ухал, выпуская на промысел диких ночных охотников.
Я любовалась бесчисленными звёздами, с тоской вспоминала о Миррее, размышляла, стоит ли заглядывать в этот городок или лучше пройти мимо, как вдруг увидела нечёткий детский силуэт. Полупрозрачный, окружённый жемчужно‑белым тусклым сиянием, он возник в воздухе прямо передо мной и протянул ко мне свои маленькие ручки. Это была девочка, одетая в призрачную суконную юбку и широкую, не по размеру, рубашонку. Она жалобно смотрела мне прямо в глаза, словно умоляла о помощи, что‑то горячо и быстро говорила, но речь её была беззвучна, эфемерна, как и она сама. Мне ещё не приходилось встречать неупокоенную душу, взывающую к живому человеку, сердце заколотилось в груди набатом, казалось, его бешеный стук слышен на день пешего пути вокруг и вот‑вот из кустов выскочат все здешние охотники на ведьм, чтобы снова приговорить меня к сожжению.
Я вскочила на ноги и едва не свалилась в овраг, запнувшись в темноте о корявые корни, но удержалась и как можно скорее помчалась за призраком, не очень‑то ловко перепрыгивая через валежник и поросшие мхом камни. Девочка вела меня в город.
Появление неупокоенной души значило лишь одно – человек умер не своей смертью и тело его не было захоронено. За годы своих странствий я видела сотни неприкаянных душ. В лесах близ Королевского тракта много томится неупокойников – разбойники частенько отправляют к праотцам неосторожных путников, бросая их ограбленные, искалеченные тела на съедение дикому зверью. Много их и на полях сражений – не всех успевают захоронить в братских безымянных могилах, в морях неупокоенные тоже водятся и в ясные ночи могут мигать зелёными отблесками над самой водой, отмечая место своего последнего приюта.
А неупокоенное дитя близ человеческого жилища – неужто убийство? Не удивлюсь, если это так. Люди – сколько же тьмы в ваших презренных душонках, сколько ненависти и тщеславия, как выносите вы гнёт собственных грехов и не сгораете заживо от стыда и раскаяния? Неужто не видите, как жалки бесплодные ваши попытки возвыситься над себе подобными, ведь всё, что нужно для добродетельного существования, уже есть у каждого из вас – бессмертная душа? Глупцы, жестокие, жадные глупцы, смеющие убивать слабых и карать беспомощных… где‑то глубоко внутри кольнуло, словно обломанной иглою: а где же твой свет, Эделина? Сколько осталось его в твоей проклятой душе? Есть ли у тебя божественное право воздавать по деяниям или тешишь ты своё всемогущество, прикрываясь добродетелями людскими?
Словно в ответ своему безмолвному собеседнику я на ходу скатала в ладонях невидимый зачарованный огонь, закляла метку и уронила её в прибрежные заросли ракитника, бросив сверху охранительный заговор.
В городке было темно и тихо. Изредка взлаивали сторожевые псы, скрипели рассохшиеся ставни да шуршали по каменным мостовым любопытные крысы. Призрачное дитя подлетело к большому красивому дому и растворилось в его молчаливом фасаде, оставив меня недоумевать и тревожиться в кромешной темноте. Я уже было решила уйти, как вдруг окна слабо осветились, заставив меня прильнуть к тусклым цветным стёклышкам, и открывшаяся картина поразила даже моё зачерствелое сердце.
В середине длинной широкой залы высился резной деревянный алтарь, на котором лежало бездыханное тело той самой, явившейся мне в лесу девочки, обнажённое, окровавленное, истерзанное. Длинные соломенные волосы её намокли от крови и свалялись в грязные колтуны, в узкой девичьей груди зияла страшная рана, а руки и ноги были перебиты и вывернуты самым чудовищным образом. Вокруг алтаря бродили в каком‑то жутком ритуальном оцепенении человеческие фигуры, скрытые длинными чёрными плащами. На головы их были накинуты глубокие капюшоны, в руках они держали горящие свечи. В изголовье алтаря стояла ещё одна фигура, только в руках её была не свеча, а маленькое алое детское сердце.
Я слышала едва различимое монотонное бормотание, но не понимала ни слова, будто говорили эти люди на неведомом мне языке. Наконец фигуры остановились, поставили свечи вокруг тела своей жертвы, открыли лица, скинув длинные капюшоны, и принялись поедать ещё не остывший трупик. Я застыла каменным изваянием, не в силах сдвинуться с места, не в силах отвести взгляд от омерзительного, ужасающего зрелища. Люди – Господи, люди ли? – отрезали от тела девочки лакомые кусочки, жевали, переговаривались и даже смеялись, будто все они находились в роскошном замке на княжеском балу. Главная фигура тоже сняла капюшон – это была пухлая, смешливая женщина – и аккуратно кушала детское сердечко, то и дело кивая и улыбаясь своим сотрапезникам.
Меня затошнило, я отступила от окна, в спину внезапно вонзилось что‑то острое, раскалённое, в голове мелькнуло – железо! – ещё одно остриё мягко вошло в мой живот, боль стиснула внутренности и огнём разлилась по жилам, ещё нож, ещё… И, уже угасая, проваливаясь в небытие, краешком рассудка я уловила грубое, повелительное, беспрекословное:
– Сжечь суку в печи и прах утопить!
И, пока меня, полуживую, недвижимую, волокли к раззявленной пасти раскалённой докрасна жаровни, над домом в скорбном танце извивались и плакали десятки детских неупокоенных душ.
Очнулась. Вздохнула глубоко, шевельнула легонько руками, ногами, ощутила обнажённой кожей тёплое дыхание любопытного ветерка. Боли не было – не верилось. Казалось, она подленько прячется где‑то в затаённых уголках моего возрождённого с рассветом тела и ждёт подходящего момента, чтобы наброситься, укусить, оторвать кусок плоти и снова свести меня с ума.