Кумач надорванный. Книга 2. Становление.
– Хорошо, от 50‐летия Октября направо повернул. Решил, что через Привокзальную до Пролетарки быстрее. Как чувствовал… Проезжаю, гляжу: молодой парень на морозе лежит. Остановился, вышел: едва дышит, в крови. А рядом, главное, у ларьков этих коммерческих, топчутся здоровенные бугаи – и хоть бы хны. Да разве ж можно вот так к человеку?!
– Бугаи у ларьков? – хмуро повторил дежурный врач. – Это они его, что ли, так?
– Это в Москве… – прерывисто захрипел Валерьян. – Это ОМОН…
– Так ты из Москвы? Вот же… – смешался водитель. – Слыхал по радио. Передавали, будто демонстрацию незаконную разогнали.
– Законная была демонстрация… Ветераны шли… старики… Хотели цветы к Вечному огню возложить.
Спотыкаясь через слово, но с прорезающейся страстью Валерьян стал объяснять, что происходило на Тверской.
Водитель кряхтел, щипал лежащую на коленях засаленную кепку.
– Куда ж мы катимся‑то, в конце концов? Раньше такое про какую‑нибудь Латинскую Америку писали: полиция демонстрантов калечит. А теперь вот и у нас… Жуть!
Врач, дослушав, поправил наложенную на голову Валерьяна повязку:
– Крепкий у тебя череп…
Спустя день, немного оклемавшись, Валерьян настоял на выписке и уехал в общежитие, но в нём отлёживался до следующих выходных, страдая головокружением и изнуряющей слабостью.
Лутовинов был поражён нанесённым ему увечьем.
– Эк тебя обработали‑то… – озадаченно мял он пальцами ус. – Чтоб раньше советская милиция да советского человека…
– Теперь не советская, – отвечал Валерьян, поправляя под головой подушку.
– Да уж вижу, – крякал Лутовинов. – У советской‑то и дубинок никаких сроду не было.
Мать ходила к Валерьяну в общежитие каждый день, приносила еду и чистую, постиранную одежду. Её слезы, упрёки, мелочная опека угнетали его сильнее приступов дурноты. Он не знал, чем утешить мать.
Разговор с отцом вышел недобрым. Тот, придя отдельно от матери, один, давил его корящим взором, ругал за безрассудство, за глупую веру «провокаторам‑коммунякам» Валерьян, не выдержав, вскипел:
– Твоих‑то демократов и пальцем никто не трогал. Сами танки бензином жгли! А как к власти прорвались, прямо убивать за неё готовы. Фашисты настоящие, демократы твои!
– Опомнись. Прекрати… – пробормотал Павел Федосеевич, теряясь.
Валерьян не щадил отца:
– Что, неприятно слушать? А ты слушай! Сам из них.
Павел Федосеевич моргал, не зная, чем крыть.
– Ты что же, меня в этом побоище обвиняешь?
– Власть вашу обвиняю. Не говори, что ты не при делах. Ты депутатский помощник.
Павел Федосеевич задышал сипло, задёргал дрогнувшей рукой воротник.
– Так ты теперь на родного отца?!..
Он заходил по комнате, бросая пылающие, оскорблённые взгляды на сына.
– Ты… ты совсем рехнулся! Форменный большевик! Вот такие когда‑то собственных родителей на расстрел отправляли. Откуда в тебе столько фанатизма? Столько ненависти?! И к кому? К отцу?
Павел Федосеевич замер посреди комнаты с искажённым лицом, глотая воздух.
– Валерьян, послушай хоть…
Валерьян глядел на отца без снисхождения, бледный от гнева и от боли в раскалывающейся голове.
Не договорив, Павел Федосеевич вдруг в отчаянии взмахнул рукой.
– А… что с тебя возьмёшь!..
Он вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Вошедший минуту спустя Лутовинов неловко кашлянул, поправил у двери половик, поставил на место придвинутый Павлом Федосеевичем к кровати стул.
– Опять поругались?
– А?.. – п риподнялся на локте Валерьян.
– Да с отцом твоим на лестнице столкнулся. Ведь он это от тебя уходил?
– Он.
– Лица на нём не было. Шёл, трясся весь.
Лутовинов шагнул к окну, распахнул форточку, словно сам воздух в комнате казался ему отравлен и тяжёл.
– Эх, судьба, что ли, у всех отцов одинаковая: страдание через сыновей принимать? – с проступившим внезапно на лице выражением безысходности произнёс Лутовинов.
– Вы не обобщайте, – сухо произнёс Валерьян.
Лутовинов сел к столу, неподвижно уставился на свои крупные, покрытые рубцами руки.
– Когда Вадим, сын мой, в Афганистан уходил, душа болела, конечно. Но верил, что за благое дело он там бьётся – против Америки, за Родину, за лучшую для тамошних людей жизнь. Даже когда голову он в этом Афганистане сложил, мысль грела, что не напрасно. Ведь он бравый был парень, Красную звезду успел заслужить. А потом‑то как повернулось? Мол, и социализм плохой, и война та была ненужная, и Америка – не враг никакой, а друг главнейший. Читал потом в газетах про тот же самый Афганистан и внутри всё переворачивалось: солдат наших в нём оккупантами называют. Вчера провожали с оркестрами, а сегодня – оккупанты?!
– Это специально так пишут, чтоб морально прибить.
Лутовинов, поникший и скорбный, покачал головой.
– Просто больно рассуждаешь. Страна‑то эта – Афганистан, как ни крути, а чужая. Куда нам других жизни учить, когда у самих всё кувырком полетело. И к чему же приходим? Что не за правое дело сыновья кровь лили? Что захватчиками туда явились? Нет, не могу такого принять…
– Солдаты воевали, потому что приказ воевать был, – насуплено произнёс Валерьян.
– Приказами одними жизнь не распишешь. Не по приказам на Руси испокон веку жили, а по совести.
– Теперь про совесть мало кто вспоминает.
– Не скажи. Из старших людей её не вытравить. Вот Витьку Игнатенко, к примеру, знаешь?
Валерьян отрицательно мотнул головой.
– Пятнадцать лет начальником гидротурбинного цеха был. Золотой мужик. Подшипника за эти пятнадцать лет домой не унёс. А сын его в прошлом году за разбой сел. И какой! Женщину подстерёг в закоулке, дал обрезком трубы по голове, да сумочку вырвал. Видеомагнитофон ему позарез купить хотелось. И вроде парень как парень с виду, в соседнем цеху сварщиком начинал. А вышло? Стыдоба! Витька слёг с сердцем, не мог позор пережить.
– Действительно жаль человека…
– Себя виноватил потом. Мол, упустил сына, не доглядел в своё время за ним. А сын – на кривую дорожку.
Лутовинов приумолк, словно взвешивая, стоит ли продолжать.
