Лелег
– Пан Ольгерд, – чувствуя, как в душе разгорается кузнечный горн, как непроизвольно сжались кулаки, тело напряглось, будто перед броском через открытое пространство под интенсивным вражеским огнём, Геннадий, чтобы не сорваться в словесную рукопашную, стиснул зубы, сквозь них мрачно процедил: – Остановите. Мне надо обратно, к своим. У нас послезавтра День Победы. Святой праздник. Но только наш, не фашистский. Надо успеть.
Ольгерд, нисколько не удивившись, Гене даже показалось, что того и ждал, притормозил у трамвайной остановки. Не оборачиваясь, приглушённым голосом, чтоб не разбудить бабулю, чего доброго вцепится, не захочет отпускать своего Вашека, переспросил:
– Когда же мы обсудим дела?
– Какие, пан? – Гена говорил твёрдо, где‑то даже жестковато. – Мне от вас ничего не надо. Как вообще могли подумать. Впрочем, у нас диаметрально противоположные мировоззрения, в принципе я Вас понимаю. Пани Арине, пожалуйста, не говорите. Даже если что‑то вспомнит. Про дедушку Вацлава я попробую разузнать. Для себя. На том прощайте.
– Трамвай довезёт прямо к дворцу спорта.
– Благодарю, пан, – сказал уже без каких‑либо интонаций и аккуратно захлопнул дверцу.
Через год после того, как государственные предприятия торговли и общепита приказали долго жить и снова за горло ухватила безработица, к тому же врачебный кабинет его прикрыли из‑за того, что в один прекрасный день выгнал в шею зарвавшуюся налоговую инспекторшу‑вымогательницу, дважды капитан Советского Союза, бывший начмед третьего мотострелкового батальона гвардии Приднестровской Молдавской Республики, безработный пенсионер Геннадий Петрович Савватиев принял решение покинуть бывшую Малую Польшу и переехать на жительство в далёкую, северную Республику Коми, где на ту пору проживали родственники Елены, верной супруги, соратницы и боевой на все времена подруги. Где в одной из колоний Гулага сгинул родной дед Вацлав Смигаржевский, конечно, без памяти любивший бабушку Марию, святую женщину, всецело отдавшую себя сохранению и воспитанию детей.
Вечер удивительно был грустен, несмотря на приятную прохладу, приносимую лёгким ветерком с Днестра, на цветущее великолепие парковых растений, источаемых ими запахов. По аллеям прогуливались миловидные девушки, какая с кавалером, какая просто так. Геннадий прошёл мимо памятника‑валуна, не остановился даже, смутно на душе было. Кто‑то поздоровался, не ответил, сделав вид, что не заметил и не услышал. Ни с кем не хотелось общаться. Тем более прощаться, хоть и собирался вначале.
Под пышнотелым с огромными резными листьями клёном, застившим кроной фонарь, приютилась широкая типовая городская скамья, почти не заметная под тёмно‑фиолетовым балдахином кленовой тени. Никем не занятая, будто кто забронировал специально для него, вечного беженца и отшельника. Отсюда удачно просматривались почти весь парк, площадь, часть главной улицы. И… тишина. Конечно, звуков хватало вокруг, машины проносились, девчонки смеялись, их ухажёры бурчали приглушенными молодыми баритонами. Но для Савватиева наступила тишина. Знакомая, масштабная, теперь безразличная. И нисколько не удивило появление над памятным его валуном неонового свечения.
Заставил себя усмехнуться. Действительно, что ли, к психиатрам пора? Какая глупая мысль. Какая глупая луна. И клён этот. Дремучий какой‑то, сто лет в обед и тысяча на ужин. Неоновое облачко стало увеличиваться, расползаться вширь, словно туман. Вскоре поглотило скамейку, клён и его, раба Божия Геннадия. Интересно, что подумают люди, на меня сейчас глядючи? Но никого рядом не ходило. Тишина обрела свойства чёрной дыры, всё и вся засасывающей. Явились и гости. Оттуда. Бабушка Мария. Господи, как редко с ней виделся при жизни, да и после. Отец. Покачал головой, исчез. Как‑то уж очень быстро промелькнули ребята из батальона, погибшие. Опаньки, военком! Уже полковник? Поздравляю, как же. Однако не генерал. Значит, стрельба, кровь ещё предстоят? Когда же оно всё закончится! Что? Никогда? Смута вечна? Это кто?
– А ты чего нюни распустил? – ну конечно, это он, Гена узнал, красавец шляхтич, усы, вихор волнистых русых волос из‑под шапки, рубиновая кокарда.
– Что ж не на коне, пан Ольгерд?
– Пожалуйста, не вопрос. В каком хочешь виде могу предстать. Согласно волшебному твоему воображению.
– На княжну Михаэлу взглянуть суждено мне когда‑нибудь?
– У тебя своя княжна. Мою Архангел, тёзка её не допускает ни для кого. Погано, гляжу, на душе?
– Да как сказать, милый мой далёкий дедушка? Не могу определиться, кто я такой вообще. В чём главная идея моего бренного пребывания здесь. Всю жизнь бродяга, постоянные стычки с мерзавцами. Отчего их так много, не подскажешь, дед? Война. Врачевание, целительство, чародейство. Сколько сограждане, кого излечил, на меня кляуз написали! Сколько при встрече даже не здороваются. А ведь освободил от таких недугов, что избави боже. Но не в этом печаль. Это нормально, когда плохое забывается, хорошее не вспоминается. Может, оттого хорошее и есть хорошее, что память не терзает. Другое душу мутит.
– Можешь не продолжать. Ты ведь – это я. Из одинакового самана души слеплены. И Краковский дед – тоже ты есть. Но в тебе больше не наших саманных частиц. Отца твоего, деда, прадедов по той линии. И каждый имеет право на бессмертье и счастье, что в принципе одно и то же.
– Мне после Кракова перехотелось чего‑либо добиваться и вообще хотеть. С какой надеждой, каким предчувствием ехал. А мне в лицо – фашист. И кто, двоюродный прадед, родная кровь. Что, другие гены? Или ещё что‑то более иное?
– Гены? Какие‑такие гены? Те самые саманные кладки? Вот и тайна твоего имени раскрылась. Гена… Улавливаешь сакральный смысл? Кстати, фамилия… преподобный Савватий тоже наш предок.
– Откуда ведомо сие?
– Ниоткуда. Просто ведомо, и всё. Ещё хотел сказать. Напрасно так осерчал на Ольгерда.
– Который Краковский прадед?
– Очень хорошие люди. Михаэла его, не красавица разве? На мою княгинюшку чем‑то схожа. Ты, опосля как‑нибудь, связь родственную возобнови. Не столь тебе, сколько им надобно сие. Фашистом он не тебя, больше себя очернил. Душно ему среди смуты. Вообще род человеческий не жалует. Собственно, как и ты сейчас. Между нами, воевал против красных, в Армии Крайовой. Так‑то. Оттого душа мается, оттого и бесится.
– В Волынской резне, надеюсь, не участвовал?
– Не надо так шутить. Он добрый, но вельми гордый шляхтич. За деда твоего родного, Вацлава, обиды не снёс. Ты лучше скажи, Польша неужто не понравилась тебе?
– А то не знаешь? Вообще сложилось впечатление, что, несмотря на языковые нам не свойственные особенности, мы одна нация.
– Иди в науку, там ищи ответы. Русские мы, русские! Но по широте души раздавали эти самые, как их… гены направо‑налево. Вот не знаю, хорошо ли это? Может, надо было культивировать, чистоту помёта выдерживать.
– Это уже нацизм, деда. Уже не по‑русски.
– Ну вот, идея бренного пребывания и прояснилась. Не презирать, а любить. Разве это ново? Это заповеди, солнышко моё, внук драгоценный. Да возлюбите друг друга! Кто сказал, помнишь?
– Даже помню, где написано. И очень даже по‑русски.