Ниже мёртвых. Сибирские рассказы. Часть первая
– Слушай, женщина… Ты чего хочешь, говори сразу…
Через пять минут, когда дверь бабы Тони слетела с петель, выбежали из всех квартир все соседи. Они лезли из своих нор, чтобы устроить нам скандал. Славка вошёл в бабкину квартиру, из которой на нас упал запах, упал, как дверь. Прошёл по комнатам, заглянул в ванную, вышел, зажимая нос и втолкнул меня домой.
– Чего? Померла? – спросила я с интересом.
– Вызывай, короче… всех. Она живая. Но тебе туда не надо.
Через некоторое время сбежалась уйма народу… И я высунулась из‑за двери, глядя, как выносят на носилках голубовато – серую бабу Тоню. Люди с любопытством обсуждали увиденное. Одни возмущались, что мы сломали дверь, другие, что шумим и спать мешаем. Никто не поинтересовался, почему пропала бабушка, как она могла пролежать в ванной столько дней и никто кроме нас не кинулся.
Меня это возмутило и я высказалась в толпу народа.
– Я жалею, что умер Гоголь. Потому что, если бы он был жив, ему нужно было ехать сюда.
Сосед, подросток с голым торсом и короткой шеей, вечно слушающий рэп на всю улицу, заржал.
– Чо ему делать тут?
– Писать продолжение «Мёртвых душ». Пиши – не хочу!
Конечно, никто меня не понял, и я ушла собирать мужа на работу и заворачивать ему забутовку.
Оказывается, баба Тоня всё это время пролежала в ванной, где упала, принимая душ, и не смогла встать. Её увезли и она, вскоре, умерла в больнице. От неё пришли тараканы, потом мыши, с которыми я боролась месяца два… Потом нашлась бабкина троюродная сестра, сделала ремонт в квартире и выветривала вонючее жилище покойной около лдвух месяцев. Коты рассосались, в квартиру заехали новокузнецкие ребята с ребёнком и жизнь снова встала на вечные рельсы.
Но мне казалось, что бабка получила за Колька, не иначе. Должна же быть хоть какая‑то высшая справедливость!
Семистрельная
Мы семейно любили экзистенциальные темы. Призраки, ходящие по квартире и стучащие « бамбушками», летающие вещи, могильная землица в серванте, след от пропавшей монашки на полу, заботливо укрытый чехословацким паласом… Матушка моя обожала нагонять жуть и сама страшно её боялась. А я привыкла с детства. Моя мощная бабка, наследница коломенских старообрядцев, ещё пятилетней водила меня на похороны.
Хотя похороны и поминки были постоянным явлением моего чуть ли не молочного детства, я помню только одни, на Рогожской заставе, как мы собрались тогда с незнакомыми старухами в единоверческой церкви, где меня крестили грудным младенцем. Это был восемьдесят четвертый год, я была страшно молода, а бабульки вокруг просто собрание мумий. Я помню настоящую поминальную кутью из разопревшей полбы с медом и черными надутыми изюминками. Помню, как сухие локти старух в самошитых тяжёлых, мшистых платьях с запахом, задевали мою голову, покрытую платком.
– Покройся, озорница, – говорила строгая бабушка, когда я пыталась его снять с остриженной, скользкой головы.
Та мёртвая, единственная, влипла мне в память ещё и потому, что её звали, как меня. И сам храм, весёлый, нарядный, летний, с мельтешащими огоньками свечей, высоко стоящих над моей головой.
– Неужели можно быть такой жёлтой и сухой, и одновременно быть Катей? – думала я тогда, копаясь в мелких мыслях о вечном.
– Крестися, Катерина, Осподи, на лоб, Спаси, на пуп, Сохрани на правое плечо, Помилуй… на левое и добавь,,Мя,,
– А что это:,,мя,,?
– Меня, значит. Но ты говори:,,мя,,
Но вот это всё схлынуло. Время вытрясло шелуху и окалину, осталось только то, что было врезано намертво божьими резцами. Для чего? Для меня, для составления меня такой, какой я должна была стать.
Со временем ушли навсегда традиции прощания и траурные марши с пьяными задрогшими музыкантами, идущими за похоронными процессиями по дворам, за торжественными черными машинами, роняющими лепестки искусственных цветов и часто сами цветы под ноги провожающих.
А ведь кажется это всё вот оно, ещё рядом.
Моя бабушка была последней в доме, кого хоронили по – старинному, в землю Люблинского кладбища, в старой его части, где тогда ещё не было огромных площадей черного мрамора, семейных армянских могил. А прощались с ней у подъезда, поставив гроб на табуретки.
Это было начало двухтысячных годов. Сейчас всё изменилось в корне.
Тихо приезжает труповозка, тихо выволакивают мертвеца, чтобы особо нежные соседи не дай бог не депресснули от такого зрелища. Смерть приходит тихо, тайно. Она тоже толерантна к людям, у которых мода на искусственную скорбь. Они ведь все теперь чужие, эти соседи. И не надо им ни с кем прощаться. Некоторые заказывают домашнее отпевание, но тоже как – то осторожно.
Да и не по – карману теперь москвичам упокаиваться в могилах. Последний приют дорог.
Потому мне так понравилась сибирская традиция продолжать закапывать своих мёртвых в землю. Просто потому, что земли много, а крематориев там почти нет.
Провожая Соньку в школу, мы часто наблюдали прощание или подготовку к нему. А умирали в Тайжине очень часто. Десять лет назад местные удивлялись почему. Быстро привыкли. В ДК поселка можно было столоваться на поминках и все этим, даже с удовольствием, пользовались. Потом неподалёку открыли марганцевый завод, он дико травил атмосферу, стали экономить и отключать дорогущие немецкие фильтры на алюминиевом. Хоронить дешевле, чем включать их даже раз в неделю, а уж обслуживание… И народ стал помирать ещё чаще.
У дверей обшарпанных поселковых подъездов каждый божий день алели одинаковые крышки гробов, поставленные,,на попа,,
Из квартир доносилось тягучее бормотание отца Максима, читающего,,усечённый,, чин отпевания.
Отец Максим у нас вообще не напрягался и вся его работа заключалась в двадцати минутах чтения, особенно при отпевании древних стариков. Родне было тяжело в узких комнатах стоять вокруг гроба и дышать свечным духом. Никто из местных не был привычен к церкви и ее правилам. Местные, по – прежнему, жили в безвременном гало коммунистической мечты. А отпевать было надо, как и крестить. Просто потому, что так делали все.
Оттого и отец Максим очень не старался, побубнит и ладно.
Но тогда, в тот день, когда я вбежала в комнаты Славкиной бабули и увидела ее, маленькую и высушенную, будто бы это уже не человек, а гигантская саранча под одеялом, отец Максим мне помог. С чистым сердцем отозвался.
Уже несколько дней бабуля не могла умереть. Она то замирала, то отмирала и вращала мутными глазами, то снова забывалась и часто дышала, откинув голову. Видно было, что ее распирает какое‑ то дело. А она не может сказать какое. Глазами не видит, не говорит, не слышит. Часует уже.
Я вбежала в комнату, скинув свои меховые унты и шубку, пахнущая снегом, села прямо на бабулину кровать и взяла её за узловатую ручку.