От Кремлёвской стены до Стены плача…
Однажды я очень обиделся, по‑черному. Произошел этот случай, когда дед с помощником ремонтировали жнейку. Для ремонта надо было у жнейки повернуть лопасти, а когда лопасти проворачивают, ножи начинают ходить туда‑сюда, туда‑сюда. Лошадь тянет эту жнейку, лопасти подбирают траву, а здесь уже ее скашивают ножи, которые ходят. Ну и провернули они эту жнейку, а я тут вокруг крутился, и чуть ногу мне эта жнейка не отрезала. Дед, а у него была рукавица кожаная тяжелая, такая, что вообще – он мне по заднице как дал этой рукавицей и говорит: «Если я тебя еще раз здесь увижу, – говорит, – здесь, то ты у меня не такое получишь!». Я так обиделся, что вот уже много лет прошло, а я до сих пор его помню, этот его удар этой рукавицей. Все равно я ходил в кузницу. Мне очень хотелось сделать себе большой нож. Он мне потом больше ничего никогда не запрещал.
Родная‑то бабушка София Успенская из потомственной церковной семьи умерла, когда маме было двенадцать лет. Деду пришлось жениться второй раз. Появилась у меня вторая бабушка – бабушка Поля. Родная бабушка умерла от рака груди. Пошла за мукой, открыла крышку ларя, нагнулась, а в это время крышка упала и поранила ей грудь. Образовалось уплотнение, которое перешло в злокачественную опухоль. А бабушка Поля при церкви раньше была. Церковь закрыли, деваться ей, в общем, некуда, и дед, нарушив православный закон, на ней женился. Она была очень добрая. Когда она полола – в грядках ходит, полет головой вниз. Я был мальчишка озорной – я разбегаюсь однажды, как на нее, как на лошадь, запрыгивал сзади верхом. Она: «Ой!» – так вскрикивала, но не ругалась, и разговаривала она всегда тихо и спокойно.
Другая родная бабушка, бабушка Маша, была совершенно неграмотная старушка. Она мне казалась старушкой еще тогда, когда она была еще совсем не старушка. Вышла она из зажиточной, крестьянской, старообрядческой семьи. У нее было пять братьев, и одна только у них была дочка – это моя бабушка Марья. Поскольку землю давали раньше только мужчинам, то у них земли было много, и она была богатой. Фамилия‑то ее была такая старообрядческая. Ну, вот настало время, было ей лет 16, сосватали ее за молодого красивого человека, но не очень состоятельного – говорили, что он был из пензенских обнищавших дворян. Они купили дом в селе Александрово. Село Александрово окружали фруктовые сады, поля ржи, овса, проса и заливные луга.
Напротив, через речку был барский дом. Барский дом с цветными стеклами – веранда, застекленная – стеклами цветными: красными, желтыми, синими, и внутри казалось, как мама вспоминала, был чудесный цветной ковер. Они раньше с отцом и в гости к барину ходили. Кругом дома была дубрава, огромные дубы, канавой была окопана вся усадьба такой ямой, рвом заросшим ежевикой, еще всякими колючими растениями. Очень такая была непроходимая естественная ограда. Ну и вот, мама‑то говорила однажды, она с отцом пошла к барину в гости. Угощали детей манной кашей, которую мама не любила. Прислуга сказала, что кто манную кашу не съест, тому клубники не дадут. Пришлось ей съесть всю кашу.
Клубнику выращивал там по соседству, арендовал, землю арендатель звали, и его арендак, а потом просто Рендак. Такая стала у него фамилия. Он выращивал клубнику и возил ее в Москву и в Рязань на базар. Рязань – это, как известно, древний город, столица Рязанского княжества.
Местный помещик, занимался разведением лошадей, коннозаводчик был известный. С крестьянами никаких отношений не имел, потому что какие отношения с крестьянами могли быть после отмены 1861 г. крепостного права? Они ему были не нужны. Разводил он лошадей, были у него там работники, специалисты, ну а перед революцией он, конечно, заранее уехал отсюда – чувствует, чем это кончится, и правильно сделал.
Усадьба опустела. Однажды собрались мужики на сход. Долго кричали, орали на этом собрании, потом все пошли громить усадьбу помещичью. Мой двоюродный родственник, который у деда жил и был учителем в сельской школе, он тоже побежал со всеми этими мужиками. Прибежали, топорами как дали по стеклу, все разбили вдребезги. Окна посыпались, стекла кругом – и начали они тащить все, что там можно было растащить. И вот этот мой родственник тоже ценное принес, притащил чучело медведя чем‑то набитое и несколько красивых вышитых ришелье салфеток под чайный сервиз. Короче‑то говоря, все растащили, и потом она, эта усадьба, загорелась. Как вот здесь сейчас в Москве у нас так делают: надо ликвидировать какой‑нибудь дом – смотришь, он загорелся, как у нас Дворец пионеров.
Общая атмосфера, которая там была – маленький, конечно, я еще был, и мало что понимал, да и понимать не мог. В основном бегали мы все по пыли. Кругом улицы были пыльные, пыль поднимали ужасную. Вот я говорил о железной дороге, так там, на железной дороге поезд «чух‑чух‑чух», паровоз пары пускает – и мы изображали из себя поезд. Бежишь, пыль стараешься взбить, из прутиков делали эти жезлы. Один – начальник станции, а ты тут вроде паровоз, и пыхтишь, едешь, и друг другу жезл передавали, и пылищу такую поднимали, что вообще.
Другое любимое место – это была наша речка. Это целый мир для нас был, но на речку меня особо не пускали. Дед был у меня строгий, и он не разрешал многое, ну, например, не разрешал вставать из‑за стола во время еды, бегать туда: «Я за водой, я туда, я сюда». Пока ты не поешь, из‑за стола выходить не должен. Вот, все‑таки эти всякие мелкие такие замечания – они как‑то раздражали меня в то время. А ребенок я был нервный, потому что когда мама была в положении, когда я должен был родиться – было это где‑то уже в апреле, наверное, месяце. Все цвело кругом – деревья, яблони в цвету, сейчас так не цветут, вишни – угол там был засажен вишнями – вишни все в цвету, белый кипень кругом, и так было это замечательно, и так было радостно… сирень – вся церковь в сирени, красавица. И вдруг – был тихий день, все в поле, никого нет – и вдруг бежит по деревне Марья… как‑то я уж и не знаю, как ее звали – и кричит на всю деревню:
– Убили! Убили! Убили!
Ну, мужики прибежали – мужиков‑то тоже не было особенно много – и тут бабы собрались, кто, что, кого убили. А эта женщина Дарья была племянница бывшего старосты церковного. И вот она бежит, кричит, а на лугу и в огороде люди работают, прибегают: «Что случилось? Кого убили?» И все кинулись к дому старосты церковного, она впереди, открывает дверь, и вот этот староста церковный – я уж не помню, как его и звали – лежит на полу весь в крови, и рядом лежит здоровое березовое полено.
Мама моя молодая была, ей было всего‑то девятнадцать лет, услышала «Убивают! Убивают!» – тоже побежала смотреть. Ну, видно, ее это сильно потрясло, такой вид. В результате, когда я родился, я плохо спал, что‑то нервный такой был. Потом это все прошло, конечно, но сам эпизод, он очень на нее повлиял.
Убитый старик был такой сухонький, невысокий, всегда чистый, подтянутый такой, с ключами все ходил от церкви, проверял все ли в порядке, убрано ли перед службой. В дом прибежал его племянник тоже посмотреть, что они с дядей сделали.
А дальше как это было дело‑то? Кто‑то из сельских видел, что к дому старосты подошли двое парней не из нашего села. Такие ребята, видать, разбитные. Кто их видел, говорит племяннику:
– Побежали, вот, в сторону, туда, где старые скирды сена стоят.
Ну, этот, с ружьем, племянник, тоже кинулся туда. Племянник был отчаянный парень. Ему говорят:
– Вот тут вроде кто‑то спрятался, может один из них, из бандитов‑то из этих.
В скирде что‑то шевельнулось. Племянник:
– Выходи, подла, из скирды.
Бандит выходит с поднятыми руками:
– Сдаюсь!