Палач, скрипачка и дракон
Энрика открыла глаза и увидела застывшего за калиткой Фабиано Моттолу, в таком же, как у сына, пальто, только размером побольше. Бесцветные глазки на рыхлом лице горели от ярости, а редкие седые волоски стояли дыбом.
– Кощунство! – взвизгнул Моттола. – Ни у кого нет права исполнять гимны Дио без высочайшего на то соизволения! И уж тем паче – издеваться над его замыслом!
– Уж не хотите ли вы сказать, что Дио сам себе все гимны придумал? – выпалила Энрика, как всегда забыв вовремя прикусить язычок.
Моттола отвернулся и потопал, сопя, в сторону церкви. Повернув голову вслед ему, Энрика вздрогнула – только сейчас заметила Лизу Руффини, присевшую на корточки и обхватившую голову руками. Очевидно, она зашла поздороваться, но остановилась, ожидая, пока Энрика закончит игру, а потом увидела Моттолу и, перепугавшись, спряталась.
Гиацинто неверно истолковал содрогание Энрики.
– Не расстраивайся, – сказал он, взъерошив ей волосы. – Он просто бесится, потому что сегодня я женюсь на самой красивой девушке Вирту!
Энрика опустила голову, поняв, что улыбка выходит больно уж кислой. Они с Гиацинто много проводили времени вместе, беседовали. Он любил слушать, как она играет («пиликает», – так он это называл, но ласково, без обиды), она уважала его холодную расчетливость в словах и движениях. Они, наверное, были довольно близки, но до сих пор Энрика представить не могла Гиацинто своим мужем. Как это – спать с ним в одной постели? Да и не только спать… Он казался таким вот – монолитным, высеченным из камня вместе со своим пальто.
– Не забудешь? – попыталась пошутить она, но получилось жалко. – У меня времени только до полуночи.
– Не забуду, – заверил ее Гиацинто. – Приду к половине двенадцатого, и мы вместе встретим новый год. А сейчас извини – побегу. Надо отцу помочь в церкви.
И, напоследок еще раз пробежавшись пальцами по ее волосам, Гиацинто удалился. А Энрика, сразу выбросив его из головы, подскочила к Лизе:
– Ты чего тут мерзнешь? Идем в дом скорее! Мама, должно быть, уж чайник вскипятила…
– Это я‑то мерзну? – улыбнулась Лиза. – Сама чуть не голая выскочила, сумасшедшая ты!
– Ты в монашки собралась, а я – сумасшедшая? – расхохоталась Энрика. – Идем!
Дома после уличного морозца показалось жарко. Огонь в печи пылал, а вот запах шел непривычный. Энрика с Лизой остановились, глядя на умирающие в пламени недоделанные скрипки.
– Их все равно никто не заберет, – тихо сказал подошедший сзади Герландо. – Все заказы отменились, придется экономить на дровах. В новый год мы идем ни с чем.
Последнюю фразу он произнес весело, раскатисто, будто только и ждал, как бы спалить все, что было прежде, и начать с чистого листа. Энрика, стиснув зубы, снова вызвала в памяти лицо Гиацинто. Будет, будет любить его, самой покладистой женушкой станет – лишь бы тот убедил отца разрешить музыку…
– Здравствуйте, синьор Маззарини, – поклонилась Лиза. – Позволите ли сказать слово?
Энрика уловила иронию отца по тому, как вздернулись чуть заметно его брови.
– Ну, скажи, сделай милость.
Лиза набрала побольше воздуха в грудь и заговорила:
– Возможно, Дио подает вам знак? Если ему неугодно ваше ремесло, так может, стоит задуматься и сменить его? Никто ведь не запрещает делать инструменты для себя, да и играть на них – тоже. Если только не в пост. Но ведь его святейшество правильно говорит: музыка и прочие искусства – они лишь для прославления себя, а не Дио. Займитесь угодным Дио ремеслом, смирите…
– Ой, трещотка ты диоугодная! – засмеялся Герландо и, будто дочь родную, обнял Лизу за плечи. – Все‑то ты знаешь, про все‑то в твоих книгах умных написано. Вот чего бы мы без тебя делали, а? Правда, Рика? Как придет, как расскажет про умысел Дио – аж будто камни с души валятся!
Лиза, смеясь, вырывалась, Энрика тоже, не удержавшись, расхохоталась, но быстро замолчала, заметив в глазах подруги слезы. Герландо тоже почувствовал, что Лиза напряглась, и, отпустив ее, предложил пройти в столовую.
Агата Маззарини выставила на стол свежеиспеченные булки и сливочное масло.
– Знаете, что самое лучшее в посте? – спросила она, глядя смеющимися глазами на мужа, на дочь, на Лизу.
– Его окончание? – усмехнулась Энрика.
– Именно!
– Ну, теперь можно котлеты не только ночью под одеялом есть!
– Ага, и самую жирную свинью, наконец, зарежем – в честь праздника, – поддержал шутку Герландо.
– Нельзя! – воскликнула Энрика. – Кто ж тогда службы проводить будет?
Она тут же осеклась, глядя на Лизу, в то время как Лиза смотрела в стол, а Герландо и Агата – в раскрытое окно, на пустую улицу.
– Н‑да, что‑то мы разошлись, – буркнул Герландо, взяв с блюда теплую блестящую булку. – Давайте о приятном.
Но приятного никто не вспомнил. Энрика смотрела на Лизу и не знала, чего ей хочется больше – обнять подругу или отлупить как следует. Сама ведь сидит, будто в воду опущенная. Понимает, что – все, в последний раз для нее это, с завтрашнего дня уже никакого веселья не будет, только строгость, уныние, молитвы – до самой смерти. И зачем такая жизнь?
Лиза взяла булку, разрезала ее, как делала всегда, положила внутрь кусочек масла. Агата, глядя на ее действия, вздохнула:
– Лиза, ты не передумаешь все‑таки? Ну как мы без тебя тут?..
– Никто не будет досаждать разговорами про Дио, – улыбнулась Лиза и откусила булочку.
– Ой, уж кто‑кто, а ты – не досаждаешь, – отмахнулся Герландо. – Прости великодушно – мы‑то люди не больно верующие, где‑то, может, и грубо скажем. Да не со зла ведь. Ты ж нам как родная. Брось ты эту затею, а? Молиться‑то и здесь можно, кто запретит?
– Даже если передумаю – это замуж выйти надо. А до нового года – всего ничего. Где ж родную душу найти успеть? Я и не разговаривала с парнями‑то почти никогда, не умею я этого…
Энрика хотела сказать, что у матери Лизы подобного опыта не занимать, и, будь прошено, помогла бы дочери добрым советом, но смолчала. От разговоров о маме Лиза всегда становилась еще грустнее и набожнее, чем обычно.
– Нет! – Лиза подняла решительно сверкнувшие глаза. – Это вам тут есть к чему стремиться – музыка ваша. А мне? Ничего не умею, да и уметь не хочу. Только в монастыре толк и будет с меня. И не надо отговаривать, и так на душе тяжело. Вы лучше порадуйтесь за меня, что нашла свое призвание, и не дайте мне с пути свернуть. Заберете у меня веру – что останется?
Энрика задумалась над этими словами. А что останется, если у нее забрать музыку? Ничего, должно быть. Да как это так – «забрать»? Если музыка – это самая ее душа, самая сущность? А что если и вера Лизы – то же самое?
Будто бы прочтя ее мысли, Лиза сказала:
– Тебе, когда тяжело, ты за скрипку берешься, больше тебе не на что в целом мире положиться, не на что уповать. А у меня – только молитва.