Прямая видимость. Осужденная… курсант
Она и ударила! Вложив в неокрепшие мышцы все резервы организма. Полина, словно древний охотник из старого фильма, налегла на штырь и вонзила его ржавый, с кусочками земли, заострённый конец в тело ненавистного Загорулько. Её не учили разить вражеского солдата винтовкой со штыком, девочка интуитивно поняла – надо поворошить «копьём» в теле негодяя. И поворошила вправо‑влево, вверх‑вниз. Горегляд не помнила: легко кол вошёл или нет, какие звуки раздались при этом? В памяти остались глаза отчима, удивление и страх одновременно читались в них, читались и приносили девочке невероятное удовлетворение. Веня упал на левый бок, захрипел, харкая густой, алой слюной.
Беда смотрела на поверженного негодяя, она испытывала… радость! Восторг, как бы страшно это ни звучало, Поля – гордилась собой, гордилась и не верила в то же время, – «Я – смогла!»
– Ско‑ско‑ско, – словно начинал петь плясовую, казачью песню (как – гэй‑гэй‑гэй), выдыхал поверженный отчим, – скорую, вы‑вы‑вы… вы‑зо‑ви.
– Скорую, мразь? – пришла в себя, вернее, смогла говорить, на деле, куда больше обезумев, кричала Полина, – скорую тебе, эфебофил[1] проклятый?! На тебе, – пнула она его ногой, потом ещё, ещё, – получай, – и вдруг снова стопор.
Когда приехали медики с нарядом милиции (их вызвали соседи), девочка молча смотрела на отошедшего к адским кругам Загорулько. В глазах подростка горела радость, удовлетворение, да настолько отчётливо, что видавший виды мент с автоматом наперевес, подойдя к подозреваемой, отшатнулся от неё, убийцы.
Дальше, как во сне: расспросы милиции, осмотр врачей, ПДНщики долго не могли разыскать мать, наконец, нашли – та сыпала на дочь проклятия, отреклась от неё за содеянное. Снова медики, психиатры. Полине бы сказать, что Веня пытался её изнасиловать, что у неё помутился рассудок и, вообще, – «она просто защищалась» – гляди бы, легко отделалась! Нет, девушка гордо заявляла:
– Я – здорова! Хотела убить эту шваль и убила! О содеянном не жалею, я не раскаиваюсь, жаль лишь, что нельзя убить его снова разок‑другой. Зато на могилу плюну! Обязательно плюну, выйду и плюну! Обещаю.
Мама, убитая горем по любимому, не навестила дочь в застенках ни разу… ни разу! Ни письма, ни звонка, ни весточки. Зато Алла явилась в суд, где заявила, что Вениамин хоть и выпивал немного (что вызвало короткий смешок присутствующего в зале судмедэксперта), он был хорошим и любящим семьянином, падчерицу воспитывал, как родную, и речи, чтобы тот приставал к ней – идти не может! А Полина, негодница, обезумев, взяла и убила хорошего человека, – «Я боюсь её! – рыдая, заканчивала пламенную речь Алла Загорулько перед судьёй, – это больше не моя дочь, она представляет угрозу обществу, в первую очередь – мне! Прошу изолировать её на максимально долгий срок».
Горегляд не извинялась и в суде, также уверенно заявила, – «Я понимаю жестокость и опасность содеянного, но не жалею, что сделала это, верни всё назад – повторила бы! Вину признаю полностью». Странно, женщина‑судья не проявила большого сострадания к девочке, впаяла почти на полную катушку: учитывая возраст подследственной и пол, дали Полине шесть лет! Что, при выпавших обстоятельствах, довольно‑таки много!
Алла через два года вдруг явилась к дочери на свидание, каялась, просила прощения, уверяла, что больше ни капли спиртного! Стала стучать во все инстанции, дабы её дочь поскорее выпустили.
Отмотала Полина четыре года без малого, освободилась в начале весны 2024 – го, вернулась в посёлок к матери, которая продолжала жить в том же флигеле! Хоть Алла действительно бросила пить, нашла нормальную работу, сделала в домике капитальный ремонт, провела удобства (ещё до газа дело не дошло), жить там Беда, по понятным причинам, не смогла. Она снимала комнату в общаге, трудилась в магазине, но радости воля не приносила. Потому, не пробыв на свободе и двух месяцев, Горегляд добровольно отправила заявку в Россию, в недавно созданное «Министерство воспитания и патриотизма», на зачисление её в экспериментальное училище. Полина не надеялась, что ей ответят, послала заявку с мыслью, – «Если не пошлю сейчас, потом буду до старости жалеть, мол, – вдруг взяли бы?» – а её всё‑таки зачислили!
О суровом детстве курсантка могла рассказывать капитану долго, тот хоть и боевой офицер, и снайпером под конец службы (в горячих точках) побывал, и выдержка стальная, всё одно: недослушал бы её и уснул!
Горегляд закончила историю, на глазах её проступила влага, а на душе посветлело! Старохватов – первый человек, кому она поведала свою биографию, как на духу, не кривя душой, без утаек, приукрашиваний, подгонки фактов и т. д. короче – рассказала, словно летопись составила, не соврав до последнего слова.
– Такая история! – выдохнула курсантка, – с мамой я, конечно, помирилась… почти до конца. Я общаюсь с ней, скучаю и люблю, но‑о… обида крепко засела за тот разговор, когда я ей на отчима жаловалась и, тем более, за суд! Знаю, оно плохо, пытаюсь забыть обиду, простить… не получается до конца! Никак не получается! – по покрасневшей щеке Полины скатилась слеза, – осуждаете меня?
Капитан поднялся, отвернулся к окну и, глядя на оранжевый закат, проговорил через спину:
– Нет. Я хоть и не религиозен, но в писании нашем много мудрого, в частности – «Не суди, да не судим будешь», стараюсь по мере возможности не судить. Чтоб мне тебя осуждать, надо пройти через аналогичное. Сам рос в сложное время, правда, без такого беспредела: меня и сестру мать любила всегда, до сих пор любит. Отец ушёл от нас, да не забывал: приезжал, деньги высылал стабильно. Подобное твоему рассказу, я в детстве видел часто, нередко сам подкармливал ребят и девчат, из «неблагополучных», они часто хлеб просили – давал, а если конфеткой угостить, ты что?! праздник для детей, чьи родители алкаши! Так, «лихие 90 – е» стояли на дворе, оно понятно! Чтоб в «нулевых» и тем более «десятых», подобное творилось, ещё при Батьке! Расскажи кто другой – не поверил бы. Ты не печалься! Зато ты закалённая жизнью, знаешь, до чего алкоголь может довести… всё в твоих руках: если не оступишься, проявишь волю – жизнь удастся, уверяю.
– Спасибо! – Всхлипнула Беда: её действительно подбодрили слова ротного воспитателя, – за понимание.
– Скажи, – повернулся ротный к девушке и, облокотившись локтями о спинку кресла, спросил, – скажи, до сих пор не жалеешь о содеянном? Снова бы убила его?
– Да! – Не выдерживая паузы, уверенно ответила Полина, глядя прямо в карие, пронзительные глаза капитана, до этого она стеснялась встречаться с ним взглядом, теперь не могла понять: «Почему? У него весьма милый и лёгкий взор, если ты с ним „тет‑а‑тет“, а не из строя на него смотришь!»
Вслух курсантка добавила:
– Знаете, товарищ командир, я понимаю, искренне понимаю: убийство – грех! Это плохо, и‑и, поверьте мне, в жизни не смогла бы убить другого человека, но отчим, земля ему свинцом и раскалённых углей ему под зад, он – не человек, он – выродок! А из‑за того, что мне пришлось взять грузный грех на душу, убить его, я Загорулько ненавижу куда больше! Даже мёртвого.
– Всё равно не осуждаю, только ты не сильно распространяйся об этом в будущем, людей такое отпугнёт, говори всем, будто искренне раскаялась. К нам скоро священника пришлют, ты и ему поплачься.
– А вас? Вас не отпугивает? И я тоже не особо религиозна.
– Меня сложно удивить и тем более испугать! Сам прошёл через такое… ладно, засиделись мы, скоро ужин, ступай в спально‑строевое. Ах, стой!
[1] Чрезмерное «влечение» взрослого человека к подросткам.