Седло (в)
А потом учительница из нашей школы, географичка, подошла – говорит, над сыном издевается один, каждый день в синяках приходит. А она что сделает – отца нет, а там лось, не сын ее лось, а тот, кто издевается. Ну, я этого лося, Ярика Мирзоева, вызвал во время урока в коридор и говорю: «Еще раз тронешь – вылетишь в колонию для несовершеннолетних, где ты окажешься на месте тех, над кем издеваешься». Он чокать начал, мол, «Докажите! «Это не я!», ну а я его головой об стену разок, не сильно, но чтобы эффект был. Так все, побледнел: «Жаловаться буду!» Я говорю: «Жалуйся, а на что? Нас никто не видел, ты сам ударился. Как ты и говоришь: не докажешь. А если сын учительницы будет с синяками приходить, то ты будешь постоянно стукаться». Потом спросил у матери, как дела, говорит – все, отстал, даже чуть ли не в друзья напрашивается. От дружбы я предостерег.
А я этого Ярика встретил лет через пять, он уже после первой ходки был, говорит: «Мало били, Андрей Борисович, был бы умнее». Потом опять сел.
А сейчас времена изменились. Он тебя послал на три буквы, а ты ищи личный подход, ориентированный. Но я перестраиваться не собираюсь. Это пусть вон Крепова и подружка твоя, Токарь, перестраиваются.
– Да какая подружка… – смущенно возразил Вязников.
– Да как какая, вы же с ней как сарафанное радио школы: все знаете, все разносите.
– Да брось ты, какое радио. Придумаешь тоже, – Вязников был явно недоволен такой характеристикой, тем более в присутствии Седлова.
От дальнейшего умаления Вязникова спас факт того, что автобус подъехал к части. Он стремительно преобразился, сбросив гнет слов Растегаева, приказал всем оставаться на местах и побежал со своими бумажками на проходную.
Минут через пять Вязников вдруг вынырнул в проходе первой двери автобуса и по‑наполеоновски махнул рукой, приглашая к выходу.
На полутемной проходной за стеклом ответственное лицо в форме сверило список с количеством участников, и ведомые Вязниковым вошли на территорию части.
В глаза сразу бросался унылый армейский порядок. Между двумя четырехэтажными казармами в центре находился плац с растрескавшимся асфальтом, который пересекал очень уверенный в себе, судя по походке и налитому внешнему виду, военнослужащий с лычками, количество которых нельзя было разглядеть. В отдалении виднелись другие постройки, которые, возможно, станут объектами экскурсии. Вокруг одного из зданий с изможденными лицами бегали солдаты – видно, что давно и без энтузиазма. При этом Вязников не преминул с улыбкой заметить: «Вон, физподготовка!»
– Да это на пытку больше похоже, – осмелился кто‑то.
– Какая пытка, – раздраженно стал высматривать наглеца Вязников, но не высмотрел, – это армия, а не блины у мамки за пазухой, – соединил несоединимое.
На плац Седлов обратил внимание и потому, что тот навеял на него воспоминания о воинских сборах как итоговом этапе пути к званию офицера запаса, которое помогло Седлову избежать армии.
На военную кафедру Седлова уговорил пойти Никита Пестряков, студенческий товарищ, случайный человек на филфаке и второй представитель мужского пола в группе наряду с Седловым. Никита непонятным для Седлова образом избежал отчисления даже на самых репрессивных втором и третьем курсах, не прочитав, в чем был уверен Седлов, ни одной книги и тем более будучи далеким как от русского, так и от его отступлений в виде старославянского и древнерусского, приводивших в оторопь даже отличников. Но мужской пол на филфаке, как говорили некоторые преподаватели‑женщины, всегда плюс балл. Видимо, этот плюс и дотащил Пестрякова до пятого курса и злополучных сборов.
Друзьями они не были, общались только в вузе, но, наверное, Пестрякову, который, в отличие от Седлова, легко заводил новые знакомства, достаточно было этого общения, чтобы позвать с собой товарища в четырехгодичное приключение под названием «военная кафедра». Пестряков в силу своего простого линейного склада, добровольно отслужив в армии, там же и остался и, судя по странице «ВКонтакте», сделал и продолжает делать успешную карьеру, являясь отцом двух детей. Седлов же со своим литературным складом изначально понимал, что военная тема – это не его, но из‑за чувства неловкости отказать Пестрякову не мог и пошел за компанию.
Первые три года были теоретическими и мало чем отличались от невоенной учебы. Поэтому Седлов без рвения, но втянулся: сидеть заполнять тетрадь информацией, которая будет востребована только на зачете для списывания, и слушать армейские байки бывалых офицеров не представляло сложности. Единственное, что угнетало, – это тотальный мужской коллектив, где после женского филфака Седлову было откровенно тяжко: если товарищ Седлова в грубой среде чувствовал себя органично, хохотал над пошлыми шутками, сам шутил и в глазах Седлова легко опускался на дно откровенной тупости и скабрезности, то будущий учитель литературы и не хотел, и не пытался найти хотя бы маленький ключ к подлинной мужицкости.
Чужеродность Седлова в атмосфере будущих офицеров обострилась на итоговых сборах. Одно дело – пересидеть один день в неделю в аудитории, а другое – месяц жить в условиях, максимально приближенных к армейским. Домашний Седлов никогда, ни до, ни после сборов, не чувствовал себя так дискомфортно. Ежедневные подъемы в шесть утра, бессмысленные бегания по лесу, рытье окопов в этой немыслимой змеино‑резиновой шкуре ОЗК и без нее еще можно было терпеть. Не так выбивало из себя даже то, что через несколько дней от армейского столового рациона, куда входили только какая‑то ржавая вареная селедка и такая же, видимо, приготовленная на случай пережидания ядерной войны капуста, у слабого здоровьем Седлова начались проблемы с желудком, и он ел только хлеб с маслом. Но вот атмосфера в казарме перед и после отбоя была просто невыносимой.
Прежние шутки и брутальные истории с грязным душком были усилены, во‑первых, самими обстоятельствами: отсутствием нормального туалета, который был открыт для созерцания всех биологических процессов, скрытых в нормальной жизни, наличием только горячей воды из шланга в том же помещении, что и туалет, при отсутствии душа, бесконечно скрипучими и шатающимися койками, расположенными друг над другом, как детские тандемы. А во‑вторых, все временные однополчане Седлова разделились на тех, кто пьет водку, и тех, кто курит непростые сигареты. Последних было явно больше. И вот эту сюргалерею раскрасневшихся водочников с неизменно ржущими над всем и вся курильщиками, яркой чертой которых были мутно‑кроличьи глаза, не принадлежавший ни к одному лагерю Седлов наблюдал каждый день. Ржали над собственным пальцем, любым словом и действием, но и, конечно же, над Седловым, который во время всей этой мениппеи пытался читать случайно найденную в армейской библиотеке «Деревушку» Фолкнера. «А ты что там, порнуху читаешь? Картинки есть?» – среднестатистический вопрос, который слышал Седлов перед всеобщим, каким‑то визгливо‑скрежещущим хохотом. Злиться было бессмысленно, оставалось игнорировать, но и это было непросто. И Седлов просто лежал и пытался читать с безучастным лицом, которое опять же становилось предметом внимания: «Ты не умер там? Эй, ткните его снизу, может, у нас здесь трупак лежит, а мы не знаем», – и кто‑то обязательно тыкал. «А что ты читаешь? Там не написано, как поср… ть, когда на тебя 30 человек смотрят? А ты сам, кстати, как ср… шь, мы что‑то не видели ни разу. Не расскажешь секрет? Ты же умный. А жопу кипятком моешь или как, я… ца не сварил, как Серега вон?» – «Ничего я не сварил, иди на х…й». – «Так у тебя, Серега, только он и остался, яйца‑то вкрутую!» И вся эта канализационно‑генитальная сатира обрамляла Седлова ежедневно.