Вестовые Хаоса: Игра герцога
Пётр Алатырев проснулся раньше жены, подбросил дров в печь, долго смотрел в покрытое морозными узорами окошко, будто в нём можно было что‑то разглядеть. Вышел босиком во двор в исподнем белье, ноги утонули по колено в пушистом снегу, который за ночь замёл все узкие дорожки. Холода почему‑то и не ощутил, наоборот, сделалось хорошо, радостно, словно морозец прошёлся от пяток до волос по всему телу, освежив ум.
Пётр нагнулся и подхватил ручищами с пня похожую на сахарную горку шапку снега, попробовал на язык, растёр лицо и грудь. Он всё же любил зиму за то, что та давала силы. Летом их приходилось без сна отдавать. Всем бы зима хороша, но в гостях подолгу засиживается, слепо и прожорливо выедая всё из закромов. Как в осаде живёшь и не знаешь, дотянешь ли до тепла?..
Метель утихла. Набросав в ярости снеговые горы, ушла шуметь и выть в далёкие земли. На востоке, как едва заметный огонёк в церковном кадиле, едва проклюнулась заря. Нужно одеться, отгрести снег, да и запрягать Уголька, подумал Пётр. Спешить, пока жена и дочки не проснулись, не зарыдали, не запричитали по‑бабьи, провожая. Такого больше всего не любил. Что он, упокойник уже обречённый, раз решился идти в извоз?..
И всё же неясная тревога закралась злым комочком и покусывала сердце. Пётр перекрестился на восток, прогоняя сомнения.
«Глупые приметы и домыслы», – подумал он.
Он ходил в церковь, ставил свечи, крестился, но в душе не верил ни в чёрта, ни в Бога. От церковных служб и треб ждал, конечно, некоторых чудес. Надеялся, что в жизни само собой вдруг всё ляжет хорошо и ровно, окажется без усилий на своих местах. Бывает же иногда такое у других, есть же везение. Но чудес в его жизни как не было, так и не происходило. Как говорится, надейся на небо, а сам не плошай. И менее всего верил в приметы и суесловия, что передавались по женской линии.
Ну и пусть осталось меньше половины корма, это поправимо, когда рубль в кармане зазвенит! Да и главное добро его в хозяйстве, что осталось от деда, исправно. Это трое саней – розвальни, дровни и, главное, выездные! Смущало лишь то, что никто в семье не выезжал на них, чтобы возить, кого попало, тем более белоручек да лодырей городских. Было в этом что‑то похожее на дешёвый размен, а точнее на предательство, даже на унижение рода. Дед делал сани с любовью, для семьи и потомков, для своих. А теперь получается, что любой городской проходимец с длинной деньгой будет усаживать изнеженный зад, будто хозяин, да ещё и Петра понукать, – гони, мол, да побыстрее! А то ещё посмеётся над простым деревенским человеком, или обзовёт так заковыристо, что не сразу обиду поймёшь… Да, было в этом всём что‑то постыдное, нутром чуял Пётр. Но, помня о положении в хозяйстве, знал, что не отступится. Не в его правилах менять то, что обдумано, да и в роду все так и поступали – решительно и упрямо.
Пройдёт всё хорошо – и славно, а нет, так нет. Он готовился, что в городе никто не будет обращаться с ним, с неотёсанным по их понятиям мужиком, вежливо, даже и доброго слова не скажет. Да и пусть, лишь бы вернуться под вечер с какой‑никакой монетой, да ещё и с гостинцами для дочек. С особым теплом представлял, как вручит какую‑нибудь диковинную сласть младшенькой – Есюшке.
И он, обсохнув у печи после «снегового купания» и одевшись потеплее, спешно запрягал Уголька. Кровь будто заиграла по всему телу, стало даже нестерпимо жарко. Пётр старался не обращать внимания, что конь ведёт себя странно, несвойственно. Испуганно ворчит, прядет ушами, пятится, впервые не даётся встать под узду. Пётр не сразу, но успокоил его.
Он протёр выездные сани, выкатил их на снег и ещё раз придирчиво осмотрел в тусклом свете раннего утра. Хотя какие придирки: они были лучшими в Серебряных Ключах, просто загляденье! Единственное только, для городских могут показаться диковинными, разукрашенными по‑крестьянски ярко, а значит – устаревшими. Теперь больше ценили все удобство, а не красоту. Ни и пусть. Он вывел и впряг коня, огляделся, будто видел в последний раз двор, постройки, укрытую снегом крышу дома, и вздохнул.
«Да что я, в самом‑то деле, прощаюсь, что ли?» – подумал и, запрыгнув в сани, окликнул коня – Угольку хватало хозяйского голоса, чтобы тронуться в путь.
Уголёк шёл тяжело, но уверенно пробиваясь по глубокому снегу. Двор давно остался позади. Справа чернел лес, по другую руку извивалась беловато‑синей змейкой незамерзающая даже в лютые морозы быстротечная речушка. После поворота выехал на большак, ведущий прямиком в город.
Несмотря на ранний час, тут прошло уже несколько подвод, видимо, к станции. Так что ехать по проторенному пути стало легче. Петру захотелось вдохнуть полной грудью, расслабиться, и даже запеть. Вернее, прогнать песней лихие думы. Знал, что все сомнения его – только от того, что дело извозное в новинку, а дальше будет легче.
Но лишь он затянул под нос начало старинной дедовой песни о санном пути, о звоне бубенцов и печали русской дороги, как конь заржал и встал, как вкопанный:
– Чего так испугался, Уголёк? – спросил Пётр, смахивая изморось с бороды. Крестьянин приподнялся на полусогнутых ногах, и осмотрелся. Много раз за зиму он проезжал тут, но не помнил, чтобы на подъезде к городу был перекрёсток. Диво какое! Но не в этом только странность – новый санный путь проложить – дело‑то недолгое. Перекрёсток оказался напротив мрачного трёхэтажного крестового сруба, в котором никто не жил уж несколько столетий. Дурная слава ходила об этом строении из массивных чёрных брёвен: истории рассказывали самые разные, одна зловещей другой. Будто был здесь в старину, ещё во времена Петра‑императора трактир, и ночёвка в нём становилась для случайных путников последним и страшным пристанищем. Кричали они всю ночь, выли, да никто им помочь не мог, а наутро пропадали бесследно. Владел трактиром то ли чародей, то ли просто злой и коварный тип, внешне как две капли воды похожий на чёрного ворона. Царские власти прознали про сию тёмную историю, хотели схватить душегуба, да тот исчез бесследно. Говорят, прямо на глазах у самого начальства и вооружённых людей обернулся птицей, и улетел. С тех пор и стоит этот мощный сруб пустым…
Пётр в бабкины прибаутки не верил, конечно, но вот откуда взялся свет в окнах?
Да, в окнах на первом этаже едва горел, помигивая, мертвенный белый огонёк. Пётр присмотрелся, над дверью прибили свежую доску с вытесанной неровной надписью: «Трактиръ «Добрый станъ» и ниже: «Для тѣхъ, кто готовъ въ путь».
«Что за глупость? – подумал он. – Что это значит? Кто удумал открыть здесь трактир, разве хоть один порядочный человек встанет здесь на постой? Чертовщина какая‑то».
Пётр верил, и не верил, хотел перекреститься, но передумал, будто после этого трактир мог раскрыть дверь‑пасть, заурчать, а затем высмотреть его бледно горящими глазницами‑окнами, засосать в холодное нутро вместе с конём и санями. Сплюнув, Пётр встряхнул вожжами, но Уголёк не двинулся. Шевелил ушами, и, как показалось, тоже дрожал от страха. И только после уверенного хлопка по крупу двинулся с места…
Когда Ульяна проснулась и выбежала во двор, хозяина и след простыл. Вчера долго просила всех святых вразумить мужа, чтобы он отказался от задуманного. Молилась почти до зари, потому и проспала так долго. И мужа не оказалось рядом, даже место, где он лежал, на печи, было каким‑то чужим, оставленным, холодным. Выбежав на снег, она голосила, упав на колени, и рвала волосы.
Небеса её не слышали – они были слишком высоко.