Жнец тёмных душ
С сопровождающим от американской стороны торгпред гулял по вечернему Новому Орлеану, и ноги сами вели его в злачные черные кварталы. Американец упирался, но отказать не мог. И вот они зашли не то в бар, где играли джаз, не то в дансинг, где наливали. Белыми в этом месте были только они.
Удивленный хозяин выделил им столик в углу и пристально следил за странными посетителями. Сопровождающий вертелся как на иголках, торгпред же был похож на ребенка в «Детском мире». Слышавший прежде всякий джаз и полюбивший его всей душой, он впервые понял суть этой музыки лишь тогда. Понял, что джаз в записи – как красотка на фотографии: можно восторгаться, но по‑настоящему полюбить нельзя. Джаз – музыка живых и для живых. Непредсказуемая и неуправляемая. У торгпреда на глазах создавался мотив, который никогда не существовал до этого дня и никогда не мог быть повторен больше.
Он был до того очарован, что не заметил, как отошедшего в туалет сопровождающего перехватила группа крепких черных ребят и настойчиво подтолкнула к выходу. Когда концерт закончился, торгпред понял, что сидит посреди чужой страны, в толпе разгоряченных негров, совершенно один. И в этот миг на стол опустился стакан с бурбоном, а на пустовавший стул рядом сел хозяин заведения.
Он долго и недоверчиво расспрашивал торгпреда о его жизни и о такой непонятной любви белого к настоящему джазу. Наш герой, конечно, ему прочитал коммунистическую мораль, а после распитой бутылки и размягчившей душу беседы предложил помочь «хлопковому поясу» отделиться от США. Короче говоря, собеседники нашли друг друга. Когда пришла очередь откровенничать хозяину, он открыл торгпреду подлинную историю Дровосека.
Они с убийцей познакомились в этом же баре. Тот был уже почти старик, а на коленях его лежал саксофон, который Дровосек ласково и беспрестанно поглаживал. Из его сбивчивого рассказа можно было понять, что Дровосек до череды ужасных преступлений был самым обычным, не слишком удачливым джазменом. Днем надрываясь на тяжелой работе, вечерами он пытался выдуть из купленного на многолетние сбережения саксофона хоть что‑то, похожее на музыку. И сходил с ума от бессилия. Однажды он краем уха услышал легенду про обряд перекрестка. Встав на пересечении дорог, можно было обменять свою душу у дьявола на что угодно. И Дровосек решился.
Он взял саксофон, пошел в полнолуние на пустынный перекресток и… жизнь его круто изменилась. Теперь Дровосек мог зарабатывать на хлеб музыкой, сливаясь с инструментом в блаженном экстазе. Но, как известно, за все приходится платить. Поэтому, отыграв очередной концерт, Дровосек шел убивать, практически теряя контроль над собственным телом, однако сохраняя трезвый рассудок. Его руки резали, кололи, рубили без промедления…
Никаких писем он, конечно же, не писал. Но именно письма вернули погружающегося в кровавое безумие Дровосека к жизни. Поначалу он не обращал внимания на перепечатки чванливых строк в газетах. Но требование слушать джаз пробудило в нем интерес.
Дровосек видел в темноте, слышал на мили окрест, и нос его через типографскую краску дотянулся до чернил письма, уцепился за тонкую ниточку запахов, свитую из дорогого парфюма, пармской ветчины и кубинских сигар. Аромат привел Дровосека в богатый квартал, к дому… владельца звукозаписывающей компании. И тогда убийца прозрел. Он понял, что его кровавая жатва – всего лишь навоз для хитрого белого дельца, который пачками скупал черных певичек и начинающих музыкантов, продавая их голоса – нет, их души, – втридорога.
В ночь, когда в бедном квартале вовсю играли джаз, Дровосек ворвался в дом дельца и забил того насмерть своим саксом, на котором не осталось ни вмятинки. Так как дело происходило в богатом районе и обстоятельства были совсем не похожи на обычный почерк Дровосека, никто не уловил связи этого убийства с другими. Сам же преступник опомнился уже на перекрестке. На том самом перекрестке. Он больше не чувствовал клокочущей ярости где‑то внутри, но вместе с ней ушла и щекочуще‑саднящая истома предвкушения непролитой музыки. Он припал губами к саксу, ударил пальцами по клапанам… Все было зря. С тех пор его наказанием было носить онемевший инструмент и память о всех совершенных убийствах.
Договорив, Дровосек попросил хозяина налить ему рюмку бурбона. Когда тот вернулся, старик сидел недвижимо – хозяин не сразу понял, что он мертв. Дровосека похоронили, а саксофон остался в баре – хозяин, заплативший за похороны, повесил его над стойкой. Прикасаться к инструменту было запрещено много лет. Это стало непререкаемо настолько, что, когда много лет спустя хозяин снял со стены саксофон и протянул его торгпреду, в переполненном дансинге стало тихо, как на кладбище. Минутой позже слегка потрепанный сопровождающий ворвался в зал вместе с отрядом полиции. Негров разогнали, хозяина арестовали, а торгпред поневоле стал обладателем страшного инструмента.
Я, конечно, спросил тогда, всерьез ли старик рассказал мне эту историю, на что он лишь пожал плечами, посоветовал быть осторожней в своих желаниях и внезапно засобирался.
Года два спустя мне довелось побывать в гостях у торгпреда. Он уже отошел от дел и вел полузатворническую жизнь в одной из высоток. Вместе с отцом они удалились для короткого разговора; я же, только войдя в гостиную, увидел висящий на стене саксофон. Инструмент просто приковал мой взгляд, я… кажется, даже немного возбудился от его призывных изгибов. Он объединял в себе женское и мужское начало, как чудесный гермафродит. Если я закрою глаза, могу представить его в мельчайших деталях даже сейчас. Да, так и есть, помню.
Не помню только, как оказался у стены, как придвинул к ней подвернувшийся под руку пуф, как взобрался на него, снял сакс со стены и почти успел прикоснуться к нему губами. Зато я помню пощечину, которую отвесил мне вырвавшийся из кабинета торгпред. Ни до, ни после никто не смел бить меня так. Но где‑то в глубине души я знал, что полностью заслуживаю этого. Не знал мой отец, который навсегда поставил на хорошем знакомом крест. Говорят, он отказал ему в возможности достать импортное обезболивающее, когда старика съедал рак. Впрочем, на этом история Дровосека и его саксофона закончена. Я никогда его не увижу и, честно говоря, очень рад этому.
* * *
Саша наконец подошел к столу, махнул водки и тяжело опустился на лавку.
– Кто знает, сынок, кто знает… – задумчиво проговорил Генрихович. – Но спасибо за историю, не подозревал в тебе такого Цицерона.
Саша не ответил, губы его сжались так плотно, что, казалось, кто‑то стер рот ластиком с его лица.
– А у меня тоже есть история! – На лице Стасика читались одновременно восхищение и испуг; он вытянулся, как ученик на уроке, и заговорил.
* * *
Я не стану даже намекать, от кого ее услышал. Скажу только, что теперь он большой военный. Вот.
В войну дело было. Отряд белорусских партизан отправился на рейд в фашистский тыл. Партизан этих фрицы боялись как огня, поэтому решились уничтожить их любой ценой. Собрали, значит, побольше солдат, и майор повел их в лес, где партизаны укрылись. Но даже превосходство числом не слишком придавало уверенности. Темные, вековые, необжитые чащобы порой страшнее пуль. День за днем петляли фрицы по лесам. Наконец им улыбнулась удача – почти выследили они партизан, вышли к опустевшему лагерю. Вот.