LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Дневной поезд, или Все ангелы были людьми

– Не пролетарий ты. Барин и есть. Вон руки белые и борода вся в серебре… Только сына потерял – хоронить едешь.

Морошкин обомлел.

– Ишь ты! Откуда про сына знаешь?

– А у тебя на лице все написано. Позолоти ручку – я тебе еще больше скажу. – Цыганка выставила лодочкой ладонь для позолоты.

– Не надо мне. Не хочу. Хоть ты сама меня озолоти, не буду.

– Боишься, барин… Не из храбрецов ты, однако.

– Ну боюсь…. Боюсь я свое будущее узнавать. Давай адрес.

– Я тебе все будущее открывать не стану. Только скажу… на ушко шепну… – Цыганка и впрямь потянулась губами к его уху. – Скажу, что сейчас ты вдовый, барыню свою схоронил, но скоро опять женишься.

– Не было у меня никакой барыни. Жена вот была…

– А она для тебя – та же барыня…

– На ком женюсь‑то?

– На одной тут, помоложе тебя… Только ты ей верь. Не прогадаешь.

– Герман Прохорович, вы же интеллигентный человек. Неужели вы цыганок слушаете? – не выдержала и вмешалась Жанна, беря Морошкина под руку, как поводырь слепого, и отводя в сторону – подальше от ямы, куда он по неосторожности мог упасть.

– А ты молчи, завистница. Лучше о душе подумай. Тебе жить недолго осталось, – сказала цыганка, словно не о Жанне, а о ком‑то другом, кто был где‑то далеко и не мог ей на это достойно ответить.

Но насчет самой Жанны цыганка ошиблась: та ответить как раз могла.

– Недолго? Мне? Да я тебя переживу и морду тебе расцарапаю.

– Не расцарапаешь. Коготки‑то спрячь. – Цыганка сняла и натянула под смуглым подбородком платок, острый как бритва.

– Девочки, не ссорьтесь, – примирительно сказала старая цыганка. – Никто из вас не умрет. Это мне, старухе, помирать пора.

– Слыхала? – Жанна хотела посильнее толкнуть свою обидчицу, но чуть не обрезалась о ее натянутый платок. – У‑у, чтоб тебя!.. – Она отдернула руку.

– Я‑то слыхала, но ты меня, похоже, не услышала.

– А что ты мне такого сказала, чтобы тебя слушать?

– Что сказала, повторять не буду.

– О душе, что ли?

– И о ней тоже.

– Ой‑ой, держите меня! Так никакой души нет. Во всяком случае, буддизм так считает. Верно, Герман Прохорович?

– В известном смысле, пожалуй, верно, – сказал Морошкин, никогда до конца не соглашавшийся с собеседниками, даже если они повторяли его собственные слова.

– Что ж ты адресочки раздаешь, а сама об этом не тумкаешь, – насмешливо упрекнула Жанна цыганку.

– Я тумкаю, – ответила та, вновь повязывая платок. – Только говорю, как вам, дуракам, понятнее.

Между тем поезд прибывал к Московскому вокзалу.

– Московский вокзал, – объявил проводник, словно без него никто об этом не узнал бы.

 

 

 

Часть вторая

 

Глава четвертая

 

Кощунственных пародий не одобрял

 

Как всякому москвичу, приезжающему в Ленинград, Николаю Добролюбову нравилось думать, что у него есть заранее намеченная программа, о коей на досуге так приятно помечтать, что‑то добавить, что‑то убрать или поменять местами, хотя бы от этого ничего и не изменилось. И пусть она затем наверняка сократится, ужмется или вообще не будет выполнена, но приезжающий все же утешается мыслью, что она была, его заветная программа.

Была! И это гораздо лучше, чем вообще не иметь никакой программы и тем самым истолочь драгоценный подарок – несколько дней пребывания на берегах Невы, – как горький лекарственный порошок в ступке, чтобы затем принимать по ложечке.

Принимать и строить при этом страдальческие мины, означающие, что вместо наполненной, счастливой и беспечной жизни ему подсунули обманку в виде каких‑то мелких дел, унылых забот и пустых обязательств, на кои так жалко тратить бесценное время.

Программа Николая Добролюбова включала многое – и Эрмитаж, и Русский музей, и Царское село, и Петергоф, и другие пригороды Северной Пальмиры, но он не обольщался и трезво сознавал, что все это лишь мечты. Ведь ехал он не за этим, а по весьма печальному (слава Богу, не скорбному) поводу – навестить тяжелобольного. Утешить его, отчитаться перед ним, а в чем‑то и исповедаться, как бывало прежде.

Поэтому, предвидя неизбежные ужатия и сокращения программы, Николай заранее смирялся с тем, что придется оставить в ней всего лишь два наиважнейших пункта, без коих Ленинград не Ленинград. А именно: утреннее парадное дефиле по Невскому проспекту (от Московского вокзала до самого Зимнего дворца) и посещение гостиницы «Англетер», где имел несчастье повеситься тот, кто чуть позже будет назван звонким забулдыгой, подмастерьем народа‑языкотворца.

Сам Николай при этом упорно не верил, что Есенин повесился.

Не верил по простоте душевной, хотя считал, что подобное неверие, напротив, свидетельствует об особой проницательности и изощренном складе ума, всегда ищущего свою версию там, где другие довольствуются общепринятой.

Вопреки общепринятым мнениям, он склонялся к мысли, что Есенина убили большевики, люто, до умопомрачения ненавидевшие все русское. Один Троцкий чего стоит, да и Яков Михайлович ему под стать – ненавистничек… А ведь Есенин – самый русский из всех поэтов и по своей русскости мог бы поспорить с самим Пушкиным.

Тот, правда, возгласил однажды: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет», но возгласил как‑то на французский манер, с французским прононсом (сам Николай французского не знал, но прононс чудился ему повсюду). Александр Сергеевич ведь и воспитан был на всем французском – на Парни и Вольтере, а уж «Гаврилиада» – та и вовсе пародия на все отечественное, национальное и прежде всего православие.

Николай же кощунственных пародий не одобрял.

Так что недоброе ты сотворил, Пушкин, – ужо тебе…

TOC