Дневные поездки, ночные вылазки. I. Нулевой километр. II. Нерукотворные лестницы
Красивыми Жемс, Капа, Хаторина и Мельгров не были, а вот унылыми, отталкивающими, неопрятно ветхими, лишёнными радости были. Люди в них скорей выживали, чем жили, и потому не питали расположения к посетителям, но нелюбовь выражалась по‑разному в зависимости от качества путешественников. Одиночки, попавшие в провинцию в силу обстоятельств, то есть по делу, виделись горожанам пиньятами, из которых следовало вытрясти как можно больше блестящей и ценной мелочи. Из обитателей интерната вытрясать было нечего, поэтому они просто всех раздражали.
Итак, Илу стало стыдно за то, что он бесновался от счастья по недостойному поводу и страстно мечтал о том, на что следовало плевать как минимум с интернатской колокольни.
Невесомые рыжие листья прошуршали мимо ног: их принесло из дохлого сквера. Один зацепился за край штанины, запутался в тканной гармошке – брюки, рассчитанные на возрастные скачки, большую часть времени сидели как чужие; впрочем, Илу ещё повезло: ремень, затянутый на бёдрах двенадцатилетнего, не то чтоб врезался в тело при сдвиге на планку 17.
Ветер хлопнул незапертой дверью магазина, послышалась ругань, донёсся запах сильно обжаренного кофе. Ил жадно вдохнул.
– Дневные поездки помогают на время получить то, чем не можешь обладать постоянно? – высказал догадку Андерсен.
Ил растерял неловкость: теперь он думал, готовился произнести какие‑то ущербные слова и знал, что его непременно услышат.
– Они напоминают о том, чего я не могу помнить.
Андерсен помолчал. За время этого молчания с Илом случилось странное: он будто перескочил из себя в учителя истории.
Тот смотрел на Ила издалека и перебирал тропинки: «Разве такие напоминания не вызывают саднящей боли?», «Ты улыбаешься совсем не этим местам, этим захочешь – не улыбнёшься», «Обнаруживать общность в прекрасном и неприглядном – упражнение для ума, но испытание нервов».
Плотное небо прошило преломлённым лучом: лиственная труха вздохнула припудренным многоцветием сухих бугенвиллей.
Андерсен нашёл тропинку.
– Я тоже всегда полагал, что фрагменты важнее. В них потенциал разных целых. Предосудительный, однако, симптом: когда без опоры на внешние обстоятельства внезапно иссякает воля играть самого себя. Выход один – сделать так, чтобы воля не иссякала, верно?
Ил пытался вникнуть в слова, Андерсен толкнул дверь магазина, которую едва захлопнули изнутри.
– Уууу‑у‑ууупырий ветер! – взвыл знакомый по предшествующим ругательствам голос.
– Весьма польщён, так меня ещё не называли, – отозвался Андерсен и обернулся: – Зайдёшь?
Ил не стал уточнять, зачем, но когда вместо одной порции кофе историк потребовал две, изумился со всей дури – и в то же время совершенно не удивился.
3. Миндаль и бугенвиллеи
Ребристый стакан обжигал пальцы даже сквозь вытянутый рукав свитера, неприятно мялся, грозил расплавиться и стечь на битый асфальт смесью кофе и пластика. Ил знал, что думает Андерсен: заваривают крутым кипятком, экономят на тактильной приемлемости, не говоря о внешней привлекательности, молоко отмеряют пипеткой.
Ил также знал, что Андерсен ничего этого не скажет, а предпочёл бы не думать. Запах пережаренного кофе, прельстивший неискушённого спутника, призван был стать той краской, тем дыханием и пульсом, которых не хватало безликой улице, пожухшей осени, бесцельной прогулке.
В себя Ил вернулся неторопливо, без резких движений, шаг за шагом, нога за ногу. Вздохнул, пригубил, выдохнул: пар над стаканом заклубился быстрей и сильней, коснулся тёплой влажностью скул и прикрытых век.
– Я думал, что отравлюсь, но не мог отказаться, – признался Ил.
– Для кого‑то цианид пахнет миндалём, а для тебя миндаль – цианидом? – усмехнулся Андерсен. – Случайных сближений в химии мало, но температура разрушает яд. Какое разочарование, не правда ли?
Ил улыбался, поражаясь своей способности упускать составные части событий: у прилавка он вовсе не слышал, чтобы речь заходила о растительном молоке, потому что несколько секунд был слишком занят – пошатывался, считая, какую долю мизерного жалованья Андерсен вздумал потратить на мгновенную прихоть, причём чужую. Впору было шатнуться ещё раз, но колебательные движения подвергли бы риску содержимое стакана.
Тем временем Андерсен снова нашёл умозрительную тропинку – кратчайший маршрут через пропасть, разделяющую две замкнутые системы: теперь он знал, о чём думает Ил, и находил себя почти оскорблённым.
– Зачем предлагать тебе обычное молоко? Я бы сказал, «общечеловеческое», не будь регионов, где коровы не водятся.
– Мне правда от него дурно, только откуда вы…
– Воистину великий секрет. Ты каждое утро в столовой игнорируешь положенную тебе кружку. Есть такая вещь – называется «наблюдательность».
– Да, у меня её нет.
– Я с тобой фундаментально несогласен.
– Не нужно меня утешать, – прыснул Ил. – Я же не бьюсь головой о стену. Но против фактов не попрёшь: я даже не в курсе, куда по утрам девается положенная мне кружка.
– Потому что тебе решительно нет до этого дела.
Трухлявая стайка листьев прошуршала и легла под ноги взъерошенным полукругом.
– Опавший цвет бугенвиллей превращается в перекати‑поле, в пепел летней жары, в пестроту ветра, и на фото в оттенках сепии он выглядел бы именно так, – сказал Андерсен.
Обжигающе‑горький, цианидно‑миндальный и потому неопасный кофе кончился, улица – тоже. Спутники не повернули назад, а взяли вправо.
Так в дневные поездки вплёлся негласный обычай, праздничный сговор – ритуал.
5. Радиус перемещений
Зимой ездили в Капу. Город был в сущности такой же, как осенний Жемс, только мокрый, заледеневший, серо‑коричневый и местами непроходимый. Синие лампы в пыльных витринах приглашали самую долгую ночь в году и еле виднелись в бесцветности дня. Запах пережаренных зёрен и миндального молока сообщал блужданиям то, с чем не справлялась иллюминация.