Две повести о любви и отчаянии
Несчастьем для нас с Юрой стало то, что как‑то раз на Василия, наблюдавшего за танцующими парами вечернего «бала», положила глаз где‑то с кем‑то выпившая костюмерша, гречанка Софья. Подошла, попросила быть кавалером, он ответил, что в деле этом не силен. Доставая верзиле всего до плеча, она хватанула его так, что даже смогла сдвинуть с места, ввела в круг, положила его руку величиной с кухонную сковороду себе на талию и стала двигаться в такт музыке, будто ненароком бедрами касаясь его бедер. Потом прижалась всем распаленным телом, как бы предлагая тем самым пройти своеобразный тест на степень возможностей мужского воздержания. Василиск наш, монашеского обета не дававший, вытерпеть такой искус долго не смог, остолбенел. Будто в припадке эпилепсии, задрожал всем своим нутром, разом поднял захохотавшую Софью на руки и точно косолапый медведь, уносящий бочку с медом, поволок ее от народа подальше, туда, где было темно и пустынно. Там и зачался их роман. Продолжение было менее романтичным. Софья жила в смежной с нашей комнате, и вот уже следующим вечером на ночь глядя мы попали в эпицентр самого настоящего стихийного бедствия. Василий, пыхтя как паровоз на подъеме, во всю богатырскую мощь ублажал свою гречанку, которая в момент наивысшего наслаждения визжала так, будто у нее отнимали все недвижимое имущество древних предков, включая Акрополь. При этом кровать под ними издавала стон, напоминающий конец света, а пружины скрипели, как рыбацкий баркас, ненароком попавший в девятибалльный шторм с картины мариниста Айвазовского. Мой будильник в одночасье стал вещью, в этом доме совершенно ненужной. Мы с Юрой, прободрствовав две нескончаемые ночи, решили поменять жилье.
Мать Медеи тоже была особой неординарной. Рано утром ее можно было застать на рынке, где она закупала продукты, потом – во дворе дома, готовящей обед для дочери, после же – подальше от места съемок, которыми она не интересовалась, в тени сосен, на надувном матрасе за чтением книги. Загорать, нежиться на солнце не любила, сплетничать – тоже. Вначале я думал, что она глухонемая, но один раз Ева со мной заговорила. Если бы она приходилась отцом, а не матерью старлетки, следовало бы засомневаться, ее ли эта дочь на самом деле, но в данном раскладе сомнения были неуместны – ведь именно она ее рожала, не кто‑нибудь другой. Женщиной Ева была довольно приятной, но какой‑то слишком спокойной, даже апатичной, точно все, что происходило вокруг, вроде бы совершенно ее не касалось. Хотя человек более наблюдательный, чем я, ее подобную отрешенность мог бы понять и принять как умиротворенность схимника, какого‑то святого старца, лет сорок молившегося, не вылезая из своего скита.
Меня лично удивляло то, что она ни разу, насколько помнится, не сделала замечания дочери. Орала же, бранилась и выпендривалась эта маленькая стерва десятки раз в день по любому поводу. Задумавшись, почему, я вспомнил свою маму и решил, что, возможно, Еве осточертело воспитывать дочку, ибо толку от этого не было никакого. Это раз. А два – дочь просто сломила ее волю, всецело подчинила степенью своего упрямства, превратив в какую‑то блаженную. Но правильным ответом был третий, которого я не знал. Следуя своей материнской интуиции, Ева понимала, что у дочки сложный переходной возраст и любое неуместное, да и уместное тоже, вмешательство в этот естественный природный процесс может лишь растянуть его во времени, ничего больше. Поэтому она и не вмешивалась, предоставив всему идти своим чередом. Так или иначе, но подобных мамаш я в жизни точно не встречал.
Глава 6
Романы, тем более пляжные – неотъемлемая часть кино экспедиций, именно они, а не экранный продукт творчества, остаются самыми яркими в памяти людей, служащих музе по имени Фабрика грез. И у наших мужчин, естественно, были на море девушки. Мераб имел доступ к ним в неограниченном количестве. Сократ, как это ни странно, пользовался не меньшей популярностью. Гуляли Тедо, Нэмо, Леван, сонный Джемал. Гулял наш реквизитор, турок по имени Челик, тучный человек, вечно улыбающийся, при этом будто выставляя напоказ верхний ряд белых до белизны зубов, потому и прозванный братьями Пижамовыми – Кафель Метлах. Даже Кока Захарыч вечерами часто бывал замечаем в компании веснушчатой Нуну, уединившись, они допоздна бродили босиком по пустынному пляжу, откуда зачастую доносились обрывки огнеметного смеха рыжеволоски. О тех, кто помоложе, и говорить было излишне.
Латерна магика[1] под названием «кино» как магнит притягивала к себе поголовно самых разнообразных представительниц слабого пола – блондинок, брюнеток, шатенок всех возрастов и телосложений. А «волшебный фонарь» в виде круга для танцев перед тонвагеном с Симоном внутри на время становился культом новой религии с музыкальной проповедью, обращенной к зову плоти и призывающей к любви. Этим магическим словом, кроме людей, казалось, заряжалась сама стихия – воздух, почва, вода в море. Да, это была лафа, настоящий праздник жизни, что‑то дохристианское, языческое.
Странно, но в этой лунной оргии, пожалуй, лишь Темур держался холостяком, при этом как танцами, так и женской половиной вообще не интересовавшимся. Я спросил однажды: почему? Он ответил, что в Тбилиси у него уже есть любимая и что он штучка моногамная. Однолюб, пояснил, чтобы до меня дошло. Выходило, что единственным, кто оставался без девушки, а, следовательно, без любви, был в нашей компании я. Днем‑то я общался с некоторыми более или менее приятными мне особами, угощал поджаренными на углях початками кукурузы, мороженым или лимонадом, вел заумные разговоры, шутил, играл в подкидного дурачка, рассказывал анекдоты, но на этом наши отношения и заканчивались. Вечером, когда начинался «бал», я предпочитал оставаться где‑то в сторонке от общего круга, вмещавшего десятки пар, ибо танцы, по моему мнению, как ритуал преддверия предполагаемого соития требовали прежде наговорить своей избраннице кучу разных нежностей, уверять в вечной любви, убеждать в том, что она – моя ненаглядная, неповторимая, единственная. Не хотелось никому врать, ведь ни по одной из девушек я не сох и не сходил с ума. Поэтому пребывал бобылем.
Медея, восходящая звезда наша, вне всякого сомнения, танцевала на удивление здорово. Обожала самые быстрые ритмы и вписывалась в них, зажигая других своей неуемностью, не отказывалась, когда ее кто‑то приглашал, но бросала тотчас же, если кавалер отставал от взятого ей темпа и не проявлял особой фантазии телодвижениями. Но если партнерами оказывались, скажем, Мераб или Симон, выплясывала с ними такое, что всем остальным, чтобы не выглядеть смешными, приходилось останавливаться, создавая простор для этих двоих, и лишь наблюдать за виртуозами рок‑н‑ролла, восторгаясь вслух и молча завидуя. Странным было то, что никаких эксцессов здесь она не устраивала.
Как‑то раз, распалившись до некуда, вышла из круга, чтобы глотнуть свежего воздуха. Чуть отдышавшись, направилась к фонтанчику попить воды. Неизвестно уж, по какой причине, но судьба распорядилась так, что неподалеку от этого водонапорного агрегата на пригорке, вдали от света, дымя сигаретой, восседал именно я, обращенный в слух. В динамиках звучал блюз, «Пять четвертей» Брубека, самая любимая мною композиция из всего музыкального арсенала Симона. Сделав несколько глотков и взбрызнув водой лицо, волосы, оголенные плечи, грудь, Медея, уже различавшая предметы в темноте, заметила наконец и меня. Следует добавить, что мы с ней до этого ни разу не обмолвились ни словом.
– На кого мастурбируешь? – спросила вдруг.
[1] В арсенале иллюзионистов – «волшебный» фонарь.