Исход
Никогда не забуду нашу с ней весеннюю прогулку: солнце заливало разрушенный город, превращая его в сияющую сказку. Кира не знала, когда родилась, и я предложил отмечать праздник её рождения весной – порой, когда среди вечной мглы иногда выглядывает солнце. Солнце, что светит в её волосах.
Я разбудил любимую рано: я хотел, чтобы её первый День Рождения был самым долгим днём в году. Забавно, конечно, но Кире моя идея тоже понравилась – остановить мгновение, как сказала она, запечатлеть праздник в истории Вселенной.
Я готовился к этому дню долго, собирал в нашем городе вещи для обмена: микросхемы, останки деревянной мебели, какие‑то механизмы предков, проволоки; были даже настоящие свечи! В одной разрушенной квартире нашёл аптечку. Правда, лекарствам было почти полвека, но это не уменьшало их ценности. Пару раз даже попадал в драку, когда находил такие сокровища. Но это того стоило: я смог выменять у цыган настоящий хлеб и очищенную воду с ковчегов. Слышал, ради подобного цыгане нападают на бронеходы. Но меня это не волновало: я отдал лекарства и металлы, а получил истинное чудо. Чудо для моего ангела.
Тот день был действительно чудесным… Мы сидели за праздничным столом, у нас были свечи, вода и настоящий хлеб. Кира задула свечи. Она сказала, что загадала желание. Настоящее желание, как в сказках. Правда про само желание Кира не сказала – боялась, что не сбудется.
А потом мы пошли гулять. Мы шли между развалин, и солнечные лучи освещали серые останки города, делая его золотым. И даже ветер был лёгким и свежим, опьяняющим… И тогда я подарил ей ракушку – символ бесконечности, символ нашей любви. Кира посмотрела на меня своими бездонными глазами и тихо прошептала, что будет хранить мой подарок до самой смерти. Тогда я спросил её, зачем думать о смерти, когда впереди – вся жизнь? Жизнь, ответила мне Кира, всего лишь миг. Но что есть миг по сравнению с вечностью?
Миг… Наше с ней счастье было действительно мигом.
Хранит ли Кира ракушку сейчас? Берёт ли в небо? Душа подсказывает – хранит. И будет хранить вечно.
Думаю о сияющем городе. О парке с сухими пнями. О том, как мы вместе ходили за водой. Мы вставали до зари, чтобы успеть набрать самую чистую воду. И эти мгновения, мгновения, когда мы стояли в очереди к колодцу и смотрели на пробуждение мира – самые счастливые в моей жизни. Потом мы шли домой, грели на буржуйке воду и завтракали. Завтракали у занавески в ромашку в разрушенном сияющем городе.
Сияющий город разрушает гвалт: мир заполняют мечущиеся фигуры. Они все что‑то кричат, говорят, снуют. Сквозь сон слышу, как она кого‑то просит не мешать. Она говорит, что у меня зашиты швы, что меня пороли металлической плетью. А мне она говорит, что в барак пришли со смены строители. Она принесла с ужина еду. Говорит, надо есть. Я нехотя слушаюсь. Ем это невыносимое месиво, которое называют белковой кашей. Хуже неё только молоко. Когда его плохо разводят, порошок скрипит на зубах. Она даёт мне какие‑то таблетки. Антибиотики. Затем она уходит, говорит, в ночную смену сегодня. Кажется, она целует меня в лоб. Кажется, её зовут Мила.
Мир то проваливается в непроглядную тьму, то озаряется светом. Порой, в этом заполняющем всё бытие свете я слышу музыку. Музыку весны. Скрипки играют птиц, переговариваются. Хотя, смутно понимаю, что это невозможно. Но неясное понимание тает, и звенящие трезвучия тишины вновь сливаются в симфонию. Это – музыка света. Она сильнее боли, что мучает меня всякий раз, когда я проваливаюсь в небытие. Она сильнее страданий, что меркнут в её сиянии. Она сильнее тьмы, что столько лет разъедает мою душу.
Она садится подле меня и говорит, чтобы я потерпел. Наклоняется и шепчет мне на ухо, что осталось совсем чуть, и тогда мы вместе растворимся в свете. Мы вновь станем им – чистым вечным сиянием. Мы будем вместе. Навсегда. Она обещает, что это будет прекрасно. Я с трудом открываю глаза и вижу солнце в её волосах.
– Сколько же ещё ты будешь бредить? – спрашивает меня скрипучий голос.
Сияние растворяется, открывая взору брезентовый барак, соседнюю койку и безногого старика на ней. Он полулежит, опираясь на костлявую, в бугрящихся венах руку. Как ствол сухого дерева. Остальные койки пусты.
– Сколько я спал? – мой голос звучит уже более человечно. Значит, спал я долго.
– Четыре дня, – безногий улыбается. – Она тебе десять дней выхлопотала. За тебя в шахты пошла.
Смотрю в пол. Земля сухая, в трещинах. Интересно, насколько они глубоки? Наверное, до самой преисподней.
– Я пытался уговорить её не делать этого, – продолжает монолог старик. Он знает, что я его слушаю. – Потому что твоё наказание справедливо. Не за то, что сбежать хотел, а за то, что её не ценишь. Вот за что тебя пороли.
– Я не люблю её.
– Вот дурак, – фыркает калека и скрипит своей раскладушкой. Садится, наверное. – Я не о любви тебе толкую, а о сострадании.
– Бред это всё, – говорю и чувствую, как начинаю злиться.
– Если это твоё заявление – искренне, тогда ты ничем не отличаешься от тех идиотов, что пороли тебя. Ты используешь её любовь в своих интересах, так же, как они нарушают устав и используют вас, рабочих, для удовлетворения своих. Им всем жизненно необходимо хоть как‑то самоутверждаться. Быть отправленным работать надзирателем – худшее, что может случиться с гражданином ковчега. Ведь это значит, что ни на что другое у него просто нет мозгов.
– Значит, я – как они, – отвечаю сухо, а сам чувствую, что калека прав. Но я не хочу в этом признаваться. – А ты? – перевожу на него взгляд. Он сидит, опираясь на свои тоненькие руки и грустно на меня смотрит. Ему жаль меня. Меня это злит. Злит его искреннее участие. Как можно быть таким?
– Почему ты, гражданин ковчега, герой наземных боёв, заканчиваешь свою жизнь среди рабов? – спрашиваю, с трудом переворачиваясь на спину. Боль тут же впивается тысячами игл. Но я терплю. – За что тебя наказали?
– Да ни за что, – он пожимает острыми плечами, – так сложилось. Бой был изнурительным и долгим, иные наступали, нам пришлось спешно поворачивать назад. Тогда, в том бою, мне перемололо обе ноги. Мой робот превратился в груду железа, поэтому меня и забыли. Меня спасли миротворцы, которые вернулись за сплавами, за железом. Оно же бесценно. Обычно, если происходит внезапный разрыв нейронной синхронизации, человек либо умирает, либо становится сумасшедшим. Мне же повезло – мозги не сгорели, только ноги, – он на некоторое время замолкает и легонько улыбается. Мне становится стыдно. – Так вот, – продолжает, – военные и доставили меня сюда. Откачали. Ампутировали ноги. Они хотели вернуть меня вниз, но анализы подвели: подхватил какую‑то болячку. На ковчегах‑то всё стерильно. Я тогда им сам сказал, что здесь останусь. Зачем тратить на меня лекарства, когда толку от меня уже нет? Мне сильно повезло: я воевал тридцать лет и выжил, когда мой робот погиб. Двое из тех ребят, которые меня спасли, до сих пор ходят навещать, – старик смотрит на меня внимательно. – А ты говоришь – бред. Человеком нужно быть, человеком.
Я смотрю на него, в его ясные серые глаза, и не могу понять. Мне кажется, он из другого мира.
– Но ты же говорил, что тебя не кормят, – вспоминаю я. – Я думал, ты здесь как изгнанник.
Старик смеётся.
– Как кто? – он качает головой. – Изгнанники – они всего лишь преступники, Рустам. Те, кто нарушили закон. Их отправляют на работы, чтобы хоть какую‑то пользу приносили. Кто ж задаром кормить будет? Поэтому мне порции и уменьшают, что задаром кормят. Я уже говорил тебе, что на них я не в обиде, – он пытается устроиться удобнее. – Мир жесток. Но только потому, что его таким сделали мы.
– Мы? – удивляюсь. – Думаю, здесь ты ошибаешься. Это они, – показываю большим пальцем в брезентовый потолок.
