Лексикон света и тьмы
– А теперь я вам объясню, что произошло, – говорит Хенри тихо и обводит их взглядом: все слушают внимательно. – Не было никакого зайца. НЕ БЫЛО, И ВСЁ. Так?
– Ты имеешь в виду… – начинает один, но Хенри строго смотрит на него, буквально испепеляет взглядом, как делают герои всех виденных им фильмов, когда им надо взять ситуацию в свои руки.
– Слушайте внимательно. Нам навстречу нёсся другой автомобиль. На огромной скорости. Так что мы ничего не увидели, кроме слепящих огней. Придурок, который вытеснил нас с дороги, даже не остановился, хотя наверняка видел, что мы съехали в кювет. Вот что произошло на самом деле. Вы поняли?
Они смотрят на него, как бараны, словно понять сказанное им невероятно сложно.
– Я спрашиваю: вы меня поняли? – повторяет он вопрос, на этот раз громче, и все трое кивают и блеют:
– Да, Хенри Оливер.
Никто не решается ему возразить. Невероятно, думает он. С лиц сорваны бравада, мужественность и взрослость, и внезапно насмерть перепуганные детишки что‑то лопочут, стоя перед отцом.
Д
Д как Донос.
Д как Допрос.
Д как Депортация.
Д как Драма и как Дата, как Двенадцатое января сорок второго года, когда Мария Комиссар звонит Гершону и с дрожью в голосе говорит:
– Они забрали твоего отца.
Д как Долины с виноградниками, которыми ты, бывало, любовался из окна поезда, когда до войны ехал по Германии отсматривать новые коллекции платьев или на переговоры с оптовиком.
Д как Добрые охранники в лагере. Такие смотрят сквозь пальцы, когда пленным передают сигареты и еду с воли, и отворачиваются, когда видят нечто запрещённое. Точно дети, которые сразу чувствуют, с каким взрослым можно пошутить, а с кем шутки плохи, заключённые быстро научаются замечать микроскопическую разницу в мимике и интонации охранников. Различать, кто из них оказался здесь в силу убеждений и собственного желания, а кто отбывает повинность, облачённый в форму, которая с такой же вероятностью могла бы оказаться докторским халатом или сутаной пастора. С примерами такого добродушия ты сталкивался только в чужих рассказах. Вот якобы один заключённый хотел пронести в лагерь, возвращаясь с работ, еду, ему передали её местные. И как раз в воротах тряпица, куда он всё запаковал, развернулась, и бутылка молока и кусок копчёного мяса выпали на землю. А охранник только улыбнулся и на секунду отвернулся, этого хватило, чтобы арестант всё подобрал и снова спрятал.
Д как Дача в горах за Тронхеймом, в которой оказался телефонный аппарат в пластиковом корпусе с выдавленной на нём эмблемой компании «Электрическое бюро».
12 января сорок второго года, Гершон только вернулся с лыжной прогулки, на нем ещё походные нансеновские бриджи и шерстяная фуфайка, рядом в гостиной шумят его друзья. Все они студенты, никто не связан постоянными отношениями, и воздух в комнате пропитан смехом и полон сигаретного дыма, он обволакивает пропотевшие свитера и лица, на которых написано вожделение… точнее, воздух был полон всего этого, пока в коридоре не затрезвонил телефон и хозяин домика не крикнул Гершону, что звонят ему. Какой‑то абсурд: и что в домик кто‑то провёл телефон, в эту вот хижину в горах, и что он работает, и что Гершону сюда звонят.
Беседа смолкает, вряд ли Гершона отыскали здесь из‑за пустяка.
– Они забрали твоего отца, – шепчет в трубке мать.
Слова не доходят до его мозга, только сбивают с толку, и он молча таращится на эмблему на телефоне.
На полу выстроились в ряд лыжные ботинки, у них чёрные плоские носы, как у утконоса. На некоторых ботинках шнурки до сих пор облеплены льдом, он потихоньку подтаивает.
– Гершон, ты тут?
– Да, тут… Когда это случилось?
– Утром. Они позвонили и сказали, что он должен явиться на допрос в «Миссионерский отель».
– В чём его обвиняют?
– Я не знаю. Зачем только мы вернулись из Швеции?! – отвечает мама, и он слышит, что она сейчас разрыдается.
Дверь распахивается, с полным ведром снега – топить воду – входит ещё один парень, он улыбается во весь рот, но улыбка гаснет, как только он замечает тишину в гостиной.
– Скрыться он не может? – спрашивает Гершон тихо.
– Он не хочет из‑за меня, я же в больнице. И из‑за вас, – отвечает она, и Гершон слышит, как слёзы сгущаются у неё в горле.
– Якоб знает?
– Да. Он вообще не в себе, отец сам ему позвонил.
Он слышит, что мама отодвинула трубку подальше ото рта, чтобы не рыдать прямо в неё.
– Я еду! – отвечает Гершон. Он кладёт трубку и поворачивается к товарищам, они смотрят на него тревожно и вопросительно.
– Что случилось? – спрашивает кто‑то.
Гершон по‑прежнему держит трубку в руке. Жар кипит в нём, покалывает щёки.
– Отца забрали немцы.
– Почему? – спрашивает девушка со светлыми волосами.
– Не знаю. Мне надо домой… простите.
Гершон быстро пихает одежду в рюкзак. Видит, что в глазах приятелей смех и жизнерадостность сменяются сочувствием, стыдом и смятением. Ему кажется, они рады, что он решил уезжать, нет, наверняка они его жалеют, но в глубине души им неловко с ним рядом и хочется избавиться от него, раз он сам теперь воплощение того мрака и тяжести, ради забвения которых хоть на время они и уехали в этот домик.
Я должен был знать, что этим кончится, думает Гершон, заталкивая в рюкзак последний свитер. Они должны были знать, что этим кончится, что это рано или поздно случится, думает он, распрямляется, целует на прощание девушек, жмёт руки парням и благодарит всех за отличный поход. Хозяин домика отвезёт его в город и вернётся.
Гершон относит вниз, в машину, рюкзак и лыжи. И всю дорогу до Тронхейма едет молча, прижавшись лбом к холодному стеклу, проклиная их решение вернуться в Норвегию, обернувшееся нынешней трагедией.