Лес простреленных касок
«Подумайте: если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания отвлекает, так что одними только ранами и мучаешься, вплоть пока умрешь. А ведь главная, самая сильная боль, может, не в ранах, а вот, что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно. Вот как голову кладешь под самый нож и слышишь, как он склизнет над головой, вот эти‑то четверть секунды всего и страшнее. Убивать за убийство несоразмерно большее наказание, чем самое преступление. Убийство по приговору несоразмерно ужаснее, чем убийство разбойничье. Тот, кого убивают разбойники, режут ночью, в лесу или как‑нибудь, непременно еще надеется, что спасется, до самого последнего мгновения. Примеры бывали, что уж горло перерезано, а он еще надеется, или бежит, или просит. А тут, всю эту последнюю надежду, с которою умирать в десять раз легче, отнимают наверно; тут приговор, и в том, что наверно не избегнешь, вся ужасная‑то мука и сидит, и сильнее этой муки нет на свете. Приведите и поставьте солдата против самой пушки на сражении и стреляйте в него, он еще всё будет надеяться, но прочтите этому самому солдату приговор наверно, и он с ума сойдет или заплачет. Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия? Зачем такое ругательство, безобразное, ненужное, напрасное? Может быть, и есть такой человек, которому прочли приговор, дали помучиться, а потом сказали: “Ступай, тебя прощают”. Вот эдакой человек, может быть, мог бы рассказать. Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил. Нет, с человеком так нельзя поступать!»
И тут Иннокентий вспомнил про своего первого подследственного, этого кудрявого поэта Павла Васильева. Ведь тот целые сутки жил, зная, что истекают последние часы его молодой жизни. Какой ужас его при этом охватывал? Не расскажет.
* * *
Утром он увидел на стенде маленькую афишку: «Преподавательница персидского языка приглашает учеников. Возможны частные визиты и групповые занятия. Оплата по договоренности. Телефон…» Вверху в овале портрет преподавательницы, довольно молодое милое лицо. Образ Иерархову понравился, и он позвонил. Певучий голос спросил:
– Вы всерьез решили заниматься персидским языком? Это трудный язык и редкий. Вам нужен разговорный или литературный язык?
– Разговорный.
Голос преподавательницы тоже понравился.
Заседаний военного суда в тот день не было. В комнате для судей они пили кофе с Галиной, и Иннокентий почти наизусть прочитал ей слова князя Мышкина о смертной казни.
– Представляешь, вчера меня чуть не пристрелил какой‑то маньяк. И если бы он в меня попал, я бы ни о чем не пожалел. Не успел бы пожалеть. Но убийце пришлось бы намного горше, если бы ему сказали, что через час‑другой‑третий его расстреляют. Ведь это такая смертная мука – ждать своего последнего часа. «Вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно…» Жуть!
– Странно слышать такие слова от прокурора, да еще военного. – Галина потянулась за папиросами. Обычно она не курила, но в комнате судей позволяла себе подымить. Ей казалось, что так, в неспешных кольцах табачного дыма, легче принимать решения. – И вообще, перестань читать Достоевского. Это совершенно не наш писатель, не советский образ мысли. Это дикое упадничество…
– Извини, дорогая, но никакой профессиональный юрист не смог написать «Преступление и наказание».
– Гнилое интеллигентское самокопательство! Если следовать всем его мыслям, то судебные процессы пришлось бы вообще упразднить. Потому что, видите ли, убийцы тоже люди, и они страдают больше, чем их жертвы… И вообще, перестань меня разлагать достоевщиной! Я потом работать не смогу.
Иерархов вспылил, и разговор закончился размолвкой…
* * *
В тот же день в назначенный час он пришел на встречу в двухэтажный домик из светло‑желтого кирпича во дворе П‑образного доходного дома. Почти весь домик занимала частная музыкальная школа. Мария Табуранская встретила будущего ученика на пороге школы, одарила его приветливой улыбкой и провела в класс для сольфеджио. Иерархов шел за ней, завороженный славянской красотой этой женщины, ее статью, походкой и голосом. И – о радость – на ее руке он не увидел обручального кольца! Она села за преподавательский столик, Иннокентий устроился напротив и по студенческой привычке приготовился слушать и записывать.
– Меня зовут Мария Станиславовна, я смогу давать вам не более двух уроков в неделю – во вторник и пятницу, если вас это устроит.
– Устроит! – охотно подтвердил ученик.
– Вы сделали хороший выбор. Персидский – ведущий язык иранской группы индоевропейской семьи языков. У него многовековая литературная традиция, на персидском написаны шедевры мировой литературы, на нем писал великий Омар Хайям. Послушайте, как он звучит:
Gar yek nafas‑at ze zendegāni gozarad,
Magzār ke joz be šādmāni gozarad.
Иерархов жадно вслушивался в слова, которые, казалось, жили в его душе сами по себе, но не находили выхода. Он любил Хайяма, знал его, разумеется, в русских переводах. И вдруг эта женщина, словно медиум, связала его напрямую с великим мудрецом и поэтом. Он вглядывался в ее лицо. Красивое, с едва уловимыми азиатскими чертами – то ли в скулах, то ли в разрезе глаз. Ее лицо умело мгновенно становиться строгим и столь же быстро расцветать в легкой полуулыбке. Угольно‑черными были и челка, и ресница, и брови, и только губы пылали кармином. Он почти не слушал – вглядывался в нее.
Вот длинные ресницы взметнулись к соболиным бровям. Чуть курносый носик и яркие губы с чувственным вывертом. Тонкую высокую шею охватывала чуть заметная нить жемчужного бисера…
Иерархов нетерпеливо дожидался ближайшей пятницы.
* * *