Повести л-ских писателей
Гораздо более серьёзная проблема в другом. Вы, как говорится, будете смеяться, но едва ли не единственный львовский писатель‑фантаст, у которого выходили официальные советские публикации на русском или украинском, – Станислав Лем. Фантаст Владимир Кузьменко, написавший трилогию «Древо жизни», тоже жил во Львове, но его первая публикация датирована 1991 годом. Возможно, есть какие‑нибудь журнальные публикации забытых авторов. До них я ещё не добрался.
Для порядка отмечу, что ни единого следа книги под названием «Фантастичнi повiстi львiвських письменникiв» найти не удалось. Сюрприз, сюрприз.
Что касается учительницы свидетеля Цихненко. Вероятность того, что она сохранила тетрадь с пересказом Цихненко, невелика, но, по‑моему, есть. Дадите отмашку – отправлюсь в Киев первым же постковидным рейсом. Цихненко учился в 204‑й школе. Учительницу украинской литературы звали Юлия Михайловна. Даже если тетрадь не сохранилась, поговорить с Юлией Михайловной и с другими учителями Цихненко было бы весьма любопытно. Лишь бы они живы были.
Свидетель № 5
Карминова Лара Михайловна
Сланцы, 1982–1985
Год и место рождения: 1936, Ленинград.
В 1937–1959 гг. проживала во Фрунзе, Киргизская ССР.
В 1959–2008 гг. проживала в Ленинграде/Санкт‑Петербурге.
С 2008 г. живёт в Вильнюсе. (Приписано ручкой: Умерла в Вильнюсе 21.04.2020. Насколько я понял, не от ковида.)
Профессия: инженер‑радиотехник, поэтесса, переводчица художественной литературы с украинского и литовского языков (литовский – второй родной, от матери).
Дата наводки: 30 октября 2019.
Воспоминания получены 8 ноября 2019.
Книгу, которую вы ищете, я видела в начале восьмидесятых. Точный год назвать не сумею. Могу, как это делают историки, обозначить «не ранее» и «не позднее». Было это не ранее восемьдесят второго, потому что в восемьдесят втором у меня вышел третий сборник стихов, из которого я как раз и читала на встрече в Сланцах. И было это не позднее аварии на Чернобыльской АЭС. Вы сейчас поймёте почему.
Сборник Карминовой «На берегу весеннего дождя» вышел в феврале 1982 года.
Надо при этом учесть, что от встречи до Чернобыля наверняка прошло не менее полугода, потому что она успела отодвинуться куда‑то на периферию памяти. Отчётливо помню: когда поползли слухи об атомной катастрофе, один кошмарней другого, я долго не могла сообразить, где же мне уже попадались все эти слова, такие жуткие и такие чарующие одновременно. «Ликвидаторы», «четвёртый энергоблок», «эвакуация Припяти». Да‑да, именно Припяти! За название города готова поручиться. Моя родня со стороны отца жила в Иванкове, это менее ста километров от Припяти. Двоюродная племянница даже одно время в детском саду там работала. Немудрено, что мне врезалось в память название той повести: «Припять, планета Земля».
Итак, делаю вывод, что книгу я листала где‑то между весной восемьдесят второго и осенью восемьдесят пятого. Назвать более точную дату, к моему великому сожалению, не могу. Даром что целых четыре генеральных секретаря уместились в этот интервал. Наверное, другие, сознательные товарищи на моём месте легко бы вспомнили, какой из неустанных борцов за мир у нас тогда красовался на портретах. А я бросила году в семьдесят пятом и новости смотреть, и газеты читать, и даже думать о них обо всех. Так и жила как бы вне истории, пока Сахарова не вернули из ссылки. Помню, именно возвращение Сахарова меня растормошило. Подумала: батюшки‑светы! И вправду тронулся куда‑то лёд.
Последняя зацепка, которую могу добавить по времени, – буйно разросшиеся лопухи у библиотеки. Запомнились мне эти пышные лопухи, припорошенные дорожной пылью. Значит, зима и ранняя весна исключены. Да и поздняя осень, пожалуй, тоже.
Чтобы не засорять Ларе Михайловне память, я не упоминал никакого Сашу Лунина, пока не получил её мемуары в надёжном писчебумажном виде. Только про Болонью спросил, но это как обычно.
Саша, напомню, читал тетради Павлика в первой половине 1985 года. Учитывая, что Павлик переписывал книгу «сколько‑то месяцев» (см. ниже) и утонул летом 1985‑го, а утонув, едва ли мог лично вернуть книгу в библиотеку, получается, что сборник появился в Сланцах не позднее самого начала того же года.
На момент гибели Павлику было пятнадцать. Если брать нижнюю границу, предложенную Карминовой (весна 1982‑го), то Павлик впечатлился «Повестями» в возрасте одиннадцати лет. С одной стороны, вроде маловато для глубоких литературных переживаний. С другой стороны, Саше в 85‑м было столько же, а я сужу по себе. Пусть те товарищи, которые в двенадцать лет громко хвастались на ул. Салтыкова‑Щедрина в г. Ленинграде, что прочитали всю мамину библиотеку, предложат альтернативную оценку!
Приглашение в Сланцы мне оформила Лидия, директор библиотеки. По отчеству – что‑то на «эн»: то ли Никитична, то ли Никифоровна. Фамилию я позабыла. Вероятно, можно в Сланцах навести справки.
Поехала я, кажется, охотно. Как поэт я никогда особым вниманием избалована не была – не Ахмадулина, поди. Я ведь и не писала стихов лет до тридцати. Училась на радиотехническом в ЛЭТИ, три года отработала по специальности. И так вышло (совершенно случайно, через одну знакомую моей первой свекрови), что занялась художественным переводом с литовского.
Литовский мне достался от матери – сугубо разговорный, бытовой, но всё же близкий к литературному. Мама была из образованной каунасской семьи. Мой дедушка, мамин отец, был убеждённый коммунист и занял сторону большевиков во время советско‑литовской войны девятнадцатого года. Когда большевистское наступление провалилось, он вместе с семьёй бежал в Петроград. Долго работал в партийном аппарате. В тридцать шестом (я только‑только родилась) дедушку арестовали. Уже после войны до нас дошли слухи, что он умер в пересыльном лагере. А отца моего, украинского большевика, расстреляли в тридцать седьмом. Нас с мамой и братом Борей тогда же выслали в Киргизию.
Интересно, что Боря (он был на шесть лет меня старше) вырос без литовского. А со мной мама в ссылке заговорила на родном языке. Думаю, это была своего рода защита от действительности, отчаянная слабенькая попытка хоть что‑нибудь контролировать в своей судьбе, хоть куда‑то скрыться. Бегство в пространстве было исключено, а вот в родную речь всегда можно было ненадолго сбежать. Мы с мамой так и проговорили по‑литовски до самой её смерти. Только при посторонних обычно переходили на русский.