LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Повести л-ских писателей

Первые литературные переводы с языка, на котором я едва умела читать, дались мне нелегко. Я рыскала по словарям; семь потов с меня сходило на каждой странице. Но довольно скоро наловчилась, втянулась. Поездила в Литву, чтобы язык оживить. Много средней и крупной прозы перевела: Симонайтите, Жилинскайте среди прочих, если имена эти вам что‑нибудь говорят.

А поскольку в Литве тогда очень сильная поэзия была, я много подстрочников делала с литовского для разных ленинградских поэтов. В один прекрасный день попробовала зарифмовать всё сама – и вроде бы получилось и даже самой понравилось. Перевела две книжки поэзии и как‑то по инерции стала рифмовать своё, без литовских оригиналов. Вот так нарифмовала я сначала на один сборник, потом на другой. И приняли меня в секцию поэзии ленинградского отделения Союза писателей.

Стихи у меня были не ахти какие оригинальные, что уж греха таить. Гладенькие, простенькие. Зато, как говорят, «от души». Писала о любви, о женской доле, о семейных буднях, о повседневной подлости и благородстве. Оплакивала ускользающее время. В аннотации к третьему сборнику так меня и припечатали: «Поэзии Карминовой присущи узнаваемость образов и ярко выраженный исповедальный характер».

И, главное, никакой идеологии у меня в стихах, конечно же, не было, если не считать аполитичного гуманизма. Так что находились охотники, а вернее сказать, охотницы и до моей поэзии. Преобладали среди них женщины от тридцати и до пенсии: инженерши, бухгалтерши, учительницы, библиотекарши – в общем, все мои социально близкие и родные. Если принять во внимание, что поэзию никто, кроме этого контингента, особенно и не читает, то стихи мои, выходит, были именно такие, какие надо.

К сожалению, творческие командировки для общения с низовой советской интеллигенцией женского пола мне в Союзе писателей выписывали нечасто. Точнее, не выписывали совсем. Подразумевалось, что такого добра и в Ленинграде хватает. Конечно, кто был повыше рангом да попартийней, тот мог оформить поездку куда угодно – с произвольной целью. Надо ему «собирать материал» о подвигах рыбаков где‑нибудь в Коктебеле в разгар пляжного сезона – пожалуйста. Идите в бухгалтерию, оформляйтесь. И суточные им капали такие, что за месяц набегало пять зарплат моих смиренных библиотекарей. А то и больше.

Впрочем, я не жалуюсь. По переводческой линии сама иной раз каталась в Литву. Вернувшись, сочиняла и сдавала отчёты‑отписки. «Мною освоен широкий пласт современной бытовой лексики…» «Мною обсуждались стилистические трудности при переводе лирики Межелайтиса…» На самом деле, конечно же, никакой лирики я там не обсуждала. Пировала у местных поэтов да бегала по магазинам. У литовцев же всегда лучше было со снабжением.

И всё‑таки чаще случалось ездить не по прихоти, а по разнарядке, в составе писательского десанта в какой‑нибудь совхоз «Первомайский». Приедешь, бывало, а там, естественно, никто про тебя слыхом не слыхивал. Бабоньки местные рассядутся, наклонят головы, послушают, поохают, похлопают: ой, товарищ поэт, до чего ж вы складно пишете, жалостливо. Была, конечно, и в этом своя прелесть. Однако настоящую, честную радость приносили только редкие поездки к моим читательницам. К тем, кто листал уже мои невзрачные лениздатовские книжицы за двадцать семь копеек. Мои читательницы приходили на встречу, как на собрание тайного общества, на сходку подпольного профсоюза женщин, передумавших слишком много мыслей. Мои читательницы с ходу говорили со мной, как со старой подругой, которую сто лет не видели. Это было совсем другое. Это, повторюсь, было настоящее.

Лидия Никитична‑Никифоровна, Лида, пригласившая меня в Сланцы, была из таких женщин. Хорошо помню, как она встретила меня на вокзале ни свет ни заря. Я могла на утреннем автобусе поехать; так и удобней бы вышло, и быстрее. Но почему‑то отправилась поездом, а поезд уходил с Варшавского за полночь и полз как черепаха – шесть часов. Вагон, помню, был общий. Духота стояла страшная, курил кто‑то.

Запомнилась мне и Лидина внешность. Волосы густого медного цвета, сплетённые в тяжёлую косу. (Лида укладывала её на грудь, когда садилась.) Ей было под пятьдесят, и я, конечно, подумала, что она прячет седину под этой ненатуральной медной краской. А она, видно, привыкла к таким подозрениям. Подловила мой взгляд, сказала с улыбкой: «Думаете, крашу? Нет, сами такие».

И ещё. Лида волочила ногу. Кажется, правую, но не ручаюсь. Не очень сильно волочила, да и на вид нога была как будто в норме, не усохшая, только немного завёрнутая внутрь. Не знаю, врождённый то был дефект или последствия травмы. Сама Лида о своей ноге не заговорила, а я, как вы понимаете, расспрашивать не стала. В помещении она ходила без палочки, но, когда шла на улицу, брала такую классическую клюку с загнутой ручкой. Ходила при этом не то чтобы быстро, но твёрдо, уверенно.

Как прошла моя поэтическая встреча, помню очень смутно. Пожалуй, что и совсем не помню. Послевкусие осталось хорошее, вот и всё. Народу, наверное, пришло не больше и не меньше обычного, а значит, человек десять. Точно могу сказать, что библиотека Лидина была далеко от вокзала, в каком‑то тихом загородном райончике, куда нужно было на автобусе добираться.

И что заночевала я тогда у Лиды – в этом совершенно не сомневаюсь. Я ведь поначалу думала в тот же день вернуться в Ленинград, вечерним автобусом. Но после бессонной ночи в прокуренном вагоне меня к вечеру так сморило, что Лида просто не пустила меня на вокзал. «Куда ж вы, – говорит, – Лара Михайловна, на ночь глядя в таком состоянии. Сейчас я вас накормлю, напою чаем с пирогами, а завтра выспитесь – и в дорогу». Взяла под руку, да так и повела. В одной руке клюка, в другой я.

Лида жила в однокомнатной квартирке на другом конце города, на четвёртом или пятом этаже. До её дома нас подвезли на «жуке». Мне это запомнилось, потому что водителем была женщина, Лидина знакомая, которая, несмотря на свой суровый вид, несмотря на папиросу, будто прилипшую к губе, очень трогательно стеснялась «писательницы из Ленинграда», то есть меня. Эта водительница, кажется, поднялась с нами на чай, но посидела совсем недолго. А пироги, кстати, были объеденье – черничные. Вот не помню только, свежая была черника или засахаренная, из банки.

Вы уж простите мне такую прорву подробностей. Мне кажется, что это важно. Я имею в виду, важны не подробности сами по себе, а то обстоятельство, что я помню столько подробностей. По крайней мере, думаю, что помню. Связано это не с чем иным, как с книгой, которая вас интересует. Её страницы как будто светятся у меня в памяти, и свечение это выхватывает из темноты соседние фрагменты прошлого. Допускаю, конечно, что это иллюзия, возникшая задним числом, уже после Чернобыля. Но в таком случае иллюзия очень стойкая.

Тем более странно, что обложки я не помню. В какой‑то момент (мы ещё сидели на кухне) Лида принесла книгу из комнаты и спросила, не переводила ли я кого‑нибудь из её авторов. Она знала, что я перевожу с литовского, читала мои переводы, а следовательно, авторы точно были литовцы и книга наверняка называлась «Фантастические повести литовских писателей», или «Фантастические произведения литовских писателей», или просто – «Фантастика литовских писателей», хотя мне всё‑таки кажется, что из четырёх слов состояло название. Помню формат: стандартный средний. Помню, что томик был увесистый, не менее пятисот страниц. Помню даже, как разглядывала выходные данные: «Лениздат», тысяча девятьсот семьдесят какой‑то, и что‑то о человечестве в аннотации, какие‑то «перекрёстки научных и нравственных проблем». А вот как выглядела обложка, какого хотя бы цвета она была, какой фактуры – шероховатая ли, глянцевая, – это выветрилось бесследно.

TOC