Россия, кровью умытая
– Да, почудили на свой пай, – сказал гвардеец Серега Остроухов. – Не знаю – как кого, а меня ныне на войну и арканом не затянешь. Погеройствовали, хватит. Самое теперь время ночью над своей бабой геройство оказывать.
– Ты, односум, до баб лют. Кабы за такое геройство награды выдавали, зараз бы полный бант заслужил.
– Ох, леденеет кровь в усталых жилах, как только подумаешь о войне, а воевать не миновать.
– Горюшко‑головушка.
– До стены дошли, – говорит Максим, – стену ломать надо. С кого начинать, с чего начинать, у всех ли есть оружие?
Мысль рождалась туго.
Спорили целыми ночами, бесконечно плутали в кривотолках, и все же передовые хотя и медленно, но выбивались на верную тропу.
В праздничный красный день после обедни конные мыкались по станице и шумели под окнами:
– На майдан! Ходи, старики! Ходи, молодые!
Из окна высовывалась голова хозяина:
– Што такое?
– Приехал…
– Кого там принесло?
– Его высокоблагородие полковник Бантыш, член Кубанской рады, изволили прибыть. На майдан сыпь наметом.
Хозяин, не допив чая и отодвинув недоеденный кусок пирога, выскакивал из‑за стола и командовал:
– Баба, подавай полковую форму.
И скоро, приодевшись по‑праздничному и нацепив все боевые отличия, казаки уже поспешали к станичному правлению. Улицей и переулками торопливо шагали старики и солдаты‑фронтовики. Сломя голову мчались ребятишки. Бежали не пропускавшие ни одного собрания солдатки. Ковылял, волоча перебитую ногу, инвалид Савка Курок и во всю рожу орал:
– Какое там собрание? Все равно будет по‑нашему. Вся сила в солдате! Казаки против народа не вытерпят.
Площадь от краю до краю затоплена станичниками. Там и сям заядлые спорщики уже вступали в единоборство. И даже робким, что всегда на народе молчали, и тем не молчалось.
Заика‑пекарь Гололобов, подергивая контуженым плечом, шнырял по толпе и скороговоркой сыпал:
– Шапку к‑к‑казачью носить не м‑м‑моги. С возом едешь, с‑с‑сворачивай. Аренду, з‑за план гони, за па‑пашню гони, за попас к‑к‑козы гони. Пожарную к‑к‑команду содержи, дороги, мосты б‑б‑б‑б‑блюди. В церкви стой у п‑п‑п‑порога. Суд к‑к‑казачий, правление к‑к‑казачье, училище к‑к‑казачье. Тьфу, провались в т‑т‑т‑т‑т…
– Тартарары, – подсказал учитель Григоров, и все рассмеялись.
– С‑с‑сижу вчера у ворот, по‑по‑подходят Нестеренко и Мишка К‑к‑козел. «Купи, – говорят, – бутылку самогонки, а то з‑з‑з‑зарежем». И ко мне с кинжалами. Ну, к‑к‑купил. П‑п‑провались в тар‑тарары такая жизнь.
– Всякая кокарда с двуглавым орлом будет над тобой измываться… Взял бы грязное метло…
– О‑б‑б‑обидно.
– Не дают нам вверх глядеть.
– Страдаешь за то, что живешь.
В кругу тесно сгрудившихся слушателей Максим громко читал истрепанный номер большевистской газеты, с которым не расставался уже с месяц. Почти все статьи он знал наизусть. Бегло читал по листу и, где было нужно, добавлял перцу от себя, так что получалось здорово.
Сдержанные голоса и шепот:
– Вот тож большевики, сукины дети, каждым словом по буржуям и генералам бьют.
– Раз‑раз – и в дамки.
– Шпиёны…
– То, дядька, брехня.
– Знаменитая газетка, она раздерет глаза темному народу… Слушаю, и злоба во мне по всем жилам течет… Эх ты, власть богачей золотого мира, и до чего ж ты нашу государству довела?
– Тише, Егор, не мешай слушать.
На плечо Максима упала тяжелая рука старого казака Леонтия Шакунова:
– Стой, солдат.
Максим обернулся и стряхнул с плеча руку:
– Стою, хоть дой.
– Как ты, суконное рыло, смеешь народ возмущать?
– А какая твоя, старик, забота? Ты что, начальник надо мной или старый полицейский?
– Га‑га‑га, – загремели многие глотки.
– Не пяль хайло и грубить мне не моги. Я есть полный кавалер, в трех походах бывал.
– Проснись, кавалер, открой свои глаза: свобода слова. Кругом имею право говорить, кругом – требовать.
Шакунов вытянул кадыкастую шею, взглядом выискивая в толпе казаков:
– Чего вы, едрёна‑зелёна, уши развесили, всякую хреновину слушаете да еще зубы скалите? Газетину эту надо арестовать, а солдата выпороть и выгнать из станицы к чертовому батьке…
– Не круто ли, дед, солишь?
Шакунов откашлялся и, грозя седою бровью, заговорил:
– Послушайте, господа станишники, меня, старого. Мне жить осталось недолго, врать грех, врать не буду. Кто такие большевики и красногвардейцы? То не бывалошная гвардия, в которую шли служить лучшие, отборные люди, как наши лейб‑казаки. То – голодранцы, жулье, босая команда, золотая рота, отродье вечного похмелья. Ни дома, ни хозяйства у них нет и никогда не было. Дела никакого не знают. Говорят с ругней, едят и пьют с ругней. С Дону казаки их пугнули, и наша рада своих из Екатеринодара пугнула. Вот они и бродят по Кубани шайками, как волки, вынюхивают, где бараниной пахнет. Чего добудут, то и пропьют, проиграют али на папироски растратят. Хай‑май, ничего им не жалко. Нынче тут, завтра бес знат где. У нас и хаты, и кони, и коровы, и кабаны, и плуги, а, может, у кого и косилка с жнейкой. Так что ж, господа станишники, пустим большевиков на дворы, в хаты да и скажем: «Берите наше нажитое, спите с нашими женками?..»
– Слушаю я тебя, Леонтий Федорович, и диву даюсь, – перебил его седоусый вахмистр Луговый. – «Кони да коровы, кабаны да тягалки, кисель и сметана…» Как у тебя бесстыжие глаза не полопаются? Как ты ухитряешься всех на свой салтык мерить? Я – казак, ты – казак. У тебя один сын в Армавире писарем служит, другой при генерале холуем, а мои соколы с первого шагу войны за Расею бьются и груди свои молодецкие крестами да медалями изувешали. – Грязной тряпицей он отер слезящиеся глаза и всхлипнул. – У тебя посеву четыреста десятин, трех годовых работников содержишь, а мне шестьдесят пять годиков стукнуло, просятся старые кости на покой, ан нет: сам над своим наделом горб гну… Из‑под ногтей у меня пшеница растет. – Он поднял задубевшие от работы руки и показал их всем, потом чиркнул спичку о корявую ладонь: спичка вспыхнула. – Это ты можешь понять?