LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Синдром изоляции. Роман-судьба

– Катя, принесите мне свежие газеты и, если можно, соедините с Григорием. У вас есть его американский номер?

– Да‑да, конечно. – Катя поспешно закрыла за собой дверь, и через минуту по селекторной связи раздался ее застенчивый голос:

– Гриша на проводе.

Пархоменко схватил трубку, нажал кнопку и услышал ломающийся голос внука. Ну, здравствуй, это я, привычно начал он строчкой из Высоцкого – и осекся. Придется отвыкать от особого их с дочерью приветствия, их тайного пароля… Докладывай, Григорий, какая обстаноука. Да не переживай ты, ведь я‑то держусь! Вернетесь вы. Вот увидишь, мать твоя поймет, что Америка – страна для нас не пригодная. Одумается… А если нет – тебе восемнадцать скоро стукнет. Куплю билет, приедешь в Москву, отсыпем бабла кому надо, в любой универ пойдешь. Выбирай, какой хошь – дед твой любой вопрос порешает! Обойдемся без мамаши. Терпи, казак. Учись так, чтобы пот полотенцем со лба вытирал, понял? Как Александр? Нравится ему? Ну, дай Бог, дай Бог…

Он услышал шепот дочки: «Спроси, как он себя чувствует» и свернул разговор. У меня все отлично, Григорий, так и передай. Будь здоров, мне пора.

 

Пархоменко встал и медленно прошелся по периметру кабинета. Постоял у стены, выстукивая на дубовой панели «Прощание славянки» – гимн его холдинга, марш его жизни. Священная музыка Агапкина, выдающийся текст Мингалева. «Встань за Веру, Русская Земля!». Хор «Товкома», в котором Пархоменко был дирижером и главным солистом, исполнял песню так, что у слушателей перехватывало дыхание. Теперь совершенно невозможно выпевать берущие за душу слова. И без того все сотрудники, от зама Нестеренко до уборщицы Нины Ильиничны, смотрят на директора с жалостью.

Михаил Юрьевич положил на подоконник пачку папирос, поднял торжественные французские шторы и распахнул деревянные рамы.

Где и когда, подумал он, закуривая. Где и когда я упустил Галину?

 

 

* * *

 

«Я прекратил называть тебя дочерью, но это не значит, что ты перестала ею быть…»

 

После омерзительной встречи в ресторане его потянуло в Замоскворечье – туда, где прошло Галушкино детство, а их жизнь с Алевтиной протекала еще более‑менее сносно. Он бродил по знакомым улицам и переулкам в надежде вытоптать приемлемый план. Память терзала его теплыми воспоминаниями: здесь, в зеленом скверике, Галя ходила в ясли, там, на Бахрушина, напротив бывшего детского кинотеатра – в садик. Впихнул ее в лучший ведомственный сад с огромным трудом. Взяток не брали, полгода пришлось выступать с лекциями о положении за рубежом в красном уголке Краснохолмского камвольного комбината.

От Новокузнецкой улицы ноги ведут в проходные дворы – Пятый Монетчиковский переулок, престижная «английская» школа. Я буду круглой отличницей, пампушка! И этого не смогла ты выполнить, дочь. Рыдала, что неспособна забраться на канат и решить задачки по математике. Неуклюжая, тяжеловесная, чего греха таить – наша порода. Только никто из наших не сдавался, волю надо было развивать, землю грызть!

До Балчуга, где состоялся их первый философский разговор, он теперь не дойдет. Возраст. Там, у дверей музыкальной школы она спросила… Нет, лучше ничего не вспоминать. Да и школы теперь уж нет.

Великолепное замоскворецкое время. Лучшее. Маленькая Галушка, преданная и послушная. Социальная справедливость, пусть с перегибами на местах, но коммунисты, по сравнению с сегодняшним днем, – люди святые. Богатства стеснялись, в трусах по сцене не скакали, и слово «совесть» имело смысл почти церковный.

А какой тополиный запах стоял во дворе Новокузнецкой! Всегда вспоминаешь степную родину с пирамидальными тополями, хоть и не растут они здесь… Жаль, что нынче не лето. За сорок лет жизни в Москве он, человек южный, так и не привык к ее стылой‑постылой холодине.

Пархоменко вышел из дворика, где пронеслось его личное счастье, свернул направо и остановился у церкви Николы в Кузнецах. Он смотрел в низкое небо, вдыхая морозный воздух и упрашивая несговорчивого Бога о вразумлении отступницы.

Если бы он вошел в двери старинного храма, то увидел бы у иконы Николая Чудотворца свою плачущую непутевую дочь.

 

Но за полгода до эмиграции они так и не встретились с Галей. Не созвонились. Михаил Пархоменко всегда отвечал за свои слова.

 

 

* * *

 

– … умер от разрыва сердца, если бы я тебе сказала, что творится в Сашиной школе!

 

Я умер не от этого, Галушка.

 

– Против системы интернатов, советской, заметь, системы бесполезно бороться, пап!

 

Бесконечное размусоленное нытье о том, как непросто жить.

Будто существуют на свете легкие времена. Нет! Времена всегда одинаковые, да и люди не меняются. Всегда есть подлецы, и умниц – единицы, но разве ж думал я, в кого превратится моя собственная дочь? Как у Симонова: «Он еще не знал этого и спокойно ехал вперед, навстречу гибели»[1].

Где это все, что я заложил в тебя и воспитывал? Куда подевалось?! Через тернии – к звездам. Победа приходит в сраженьях. И как бы трудно ни бывало, ты верен был своей мечте. Ты все забыла, Галушка?

Дочь улыбнулась правым уголком рта:

– Так я же об этом, пап. А может, есть счастье без рвущихся жил и терний? А вдруг мы не обязаны его выстрадать?

Он поднял бровь, и Галя без труда прочитала: «Ты шо, дурочка, что ль?»

 

– Ты поступал, как считал нужным. В своих ли интересах действовал, в моих – сейчас не важно, – Галя разговаривала с ним, как с чужим. – Теперь я буду делать то, что нужно для моих детей. Если не увезти Сашу в Америку, он закончит жизнь в ПНИ. Это психоневрологический интернат, если ты не знаешь.


[1] Цит. из книги «Живые и мертвые».

 

TOC