LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

В тайниках памяти

Знаешь, Дневник, сегодня вечером кое‑что произошло. Беатрис Нанга пригласила нас, Мусимбву и меня, к себе на ужин. Мы пришли. Она была такая, как обычно: что называется, сильная женщина.

– Я хотела пообщаться только с вами двумя, – сказала она, откупоривая бутылку. – Санца и Ева Туре – приятные люди, но мне кажется, что вы двое – это другое дело. Мы понимаем друг друга, верно?

Я рассеянно ответил «да»: как всякий раз, когда я бывал у Беатрис Нанга, мое внимание целиком сосредоточилось на громадном распятии, которое господствовало в гостиной. Я взглянул на Христа, и, как обычно, когда я вижу его изображенным на кресте, сполна изведавшим людское зло, у меня мелькнула мысль: «Он спрашивает себя, что он тут забыл». Я много раз представлял, как задаю ему вопрос: «Два тысячелетия минуло с тех пор, как ты, Господь, принял муку и смерть на этом кресте, это делает тебе честь, но ты видел результат, так скажи: ты бы сделал это еще раз

Ответа не было. Мы сели за стол. Беатрис подала свое фирменное ндоле и почти сразу заговорила о том, как нам следует поступить с «Лабиринтом бесчеловечности». Она считала, что мы не вправе держать эту книгу в своем кружке амбициозных молодых писателей, ее необходимо переиздать и открыть для широкой публики. Мусимбва был против. Они начали спорить. Я не встал ни на чью сторону.

За десертом обстановка разрядилась, и Беатрис включила музыку. Привычные ритуалы, беседы о высоком: вначале мы отдались гальваническим встряскам молодой ночи, зеленой, как плод манго; затем все смягчилось; луна созрела и готова была упасть с неба; мы повисли в вялых объятиях тягучих часов, предварявших изумительные сны, которые можно увидеть, только бодрствуя. В квартире все реже звучали слова. А вскоре – кроме полуночного звона бокалов или негромкого смеха, доносившихся с улицы, и нескольких секунд безупречной прозы, разделявших две песни, – осталась только самая древняя в мире речь: короткие и долгие вздохи, взгляды и легкие прикосновения, робкие ласки, призывы, ответный огонь, тайные знаки; остались только проблески сознания, какие бывают в пьяном чаду. Кажется, я услышал треск бокала, который упал и разбился, когда кто‑то (я сам?) задел его во время танца. А потом время остановилось; и по‑настоящему настала ночь.

И тогда случилось то, что должно было случиться: хозяйка дома предложила (прямо или намеками, я уже не помню) заняться любовью. Но только не здесь, сказала она. Ведь здесь Христос. Идемте. И, развернувшись, направилась в спальню. Мусимбва пошел за ней, словно пес‑лунатик. Я не двигался с места. Он остановился и обернулся ко мне, угадав мое настроение:

– Не празднуй труса, приятель. Сейчас не время. Пошли. Наконец‑то мы увидим рожу этого кубистского ангела. Мы подправим ему наружность. Узнаем, как его зовут: Михаил, Джабраил или Люцифер. Устроимся втроем! Пошли.

Я покачал головой и сел, давая понять: это категорический отказ. На долю секунды Мусимбва замер в нерешительности, потом произнес тоном, который можно истолковать и как совет, и как угрозу:

– Файе, женщины порой прощают того, кто подстроил удобный случай, но того, кто его упустил, – никогда.

– Кто это сказал? Рокко Сиффреди?

– Нет.

– Роберт Мугабе?

– Нет.

– Знаю: Доминик Стросс‑Кан!

– Хорошая попытка. Но ты не угадал. Талейран.