Волконский и Смерть
Тезка и рассказал ему эту историю – он уже ушел от юношеского скептицизма, обычного в выпускнике парижского лицея, воспитанном на Вольтере и Парни, в духе просвещенного деизма, и заменил его романтичным фатализмом. Курьез с госпожой Ленорман, у которой перебывал весь Париж потихоньку, сделался для полковника Сергея Муравьева‑Апостола зловещим провозвестием собственной судьбы. Он стремился к погибели и тогда, когда после известия о смерти государя явился к Сержу на полпути в свой полк, чуть ли не дрожа, зная, что черед его пришел, и схватил его тогда за запястье, и прошептал жарко: «Нельзя терять не секунды! Чего же вы медлите, князь? Если мы выступим совместно, то как раз успеем дойти до Петербурга к присяге», и Серж, взбешенный и так тем, что все планы пошли наперекосяк, не получая никаких известий от князя Петра, оставшегося в Таганроге, кроме сбивчивого письма, в котором была фраза: «Так надо, видит Господь, ни я, ни твоя сестра, да никто из здешних сего не хотели, но были вынуждены…», закричал: «Да с чего вы взяли, что сейчас время выступать? Захотели попробовать пули в висок?! Будет вам пуля, обещаю сие, будет!» Темные глаза молодого человека тогда расширились, засверкали так, словно покрылись пеленой внезапных слез, но Серж был непреклонен. «Не сметь ничего предпринимать без моего или Павла Ивановича приказа, вы это поняли, полковник?» – повторил он, уже не глядя на него. «То есть, вы отказываетесь от нашего плана?» – продолжал расспрашивать Муравьев, и князь Волконский, не выдержав, выдал витиеватую матерную тираду, из коей следовало, что Сержу не до всяческих выступлений, что они все могут быть арестованы с минуты на минуту, и пусть он лучше разыщет господ Бошняка и де Витта, разузнавших про тайное общество все, что могло интересовать власти, и «поступит с ними по совести или по чувству долга». Это был предпоследний раз, когда Волконский говорил с ним. До очной ставки, на которой они не смотрели друг на друга и говорили свое, одинаково стараясь никого не выдать, за что Сержа по‑отечески пожурил Татищев: «Стыдитесь, князь, прапорщики более вашего показывают». Тогда князь заметил, что у того, его тезки, перевязана голова, бинты испачканы кровью, и кое‑кто из судей морщится, видя сей непорядок, прямое свидетельство мучений и пыток, и с недоверием переглядываются – вот не стоит о том говорить, не стоит подследственным страдать, ведь слухи будут разнесены, – мол, пытают в крепости так, как завещали прадеды, подследственные в рубище и окровавлены, а их еще вынуждают говорить, рассказывать про заговор… Хотя Серж знал – его тезку никто не пытал, он получил это ранение во время неудачного похода, на который решился после ареста основных членов Управы Южного общества. Если бы князь послушал тогда своего тестя, бежал, переодевшись, добрался бы до Одессы, то сего похода могло бы и не быть. Младший брат Сергея Муравьева‑Апостола, совсем юноша, даже толком и не участвовавший в тайном обществе, после поражения вставил пистолет в рот и нажал на курок. Он единственный, кто приговорил сам себя, не дожидаясь, пока решение вынесут все эти люди – знакомые и полузнакомые князю, все в густых эполетах, все утомленно‑важные, кроме, пожалуй, Чернышева, да, того самого щеголя и бахвала, каким помнил его Серж еще по присной памяти Кавалергардскому полку состава 1808 года. Тот наслаждается ролью палача, и князя это даже не удивляет. Эта роль удается Саше Чернышеву на ура – и кое‑кто действительно боится его ударов кулаком по столу, его величественного рыка, его постоянного «ваша участь будет ужасна», но не Серж. У него все чувства вымерли еще после того, как…
Нет, он не скажет, что случилось, когда его со связанными руками провели на допрос к нынешнему государю. Или скажет, но не сейчас. «Говорите!» – кричит на него Николай Павлович. – «Вы притворяетесь или язык проглотили? Признавайтесь во всем!» «В чем же, Ваше Величество?» – Серж звучит слишком равнодушно, слишком устало. У него болит голова, ломит поясницу, заложило грудь, и горло еле слушается, а язык отказывается толком ворочаться во рту. Князь сознает, что он умудрился простыть, что у него жар, и в голове вместо мыслей гудит медный колокол, мерно отсчитывая ускорившийся пульс. «Василий Васильевич», – поворачивается Николай к еще одному судье, нынче исполняющему роль секретаря, – «Смотрите, каков сей знаменитый князь Волконский. Внук самого фельдмаршала Репнина и сын крайне достойной дамы, обер‑гофмейстрины моей матушки. Стоит как одурелый, ни на что не отвечает! Ну и хорош же!» «Ваше Величество», – упоминание о матери почему‑то задевает Сержа, в голове появляется догадка, что она уже все знает, раз она так близка к самым высоким кругам, она могла и видеть, что происходило 14 декабря, ей уже сказали, что он арестован. Император его не слышит, и пристально смотрит на него, «выверяя достоинства прямого взгляда», так умеют все коронованные, но Серж выдерживает минутную пытку этих водянисто‑голубых, слегка навыкате глаз, отвечая ему так же – он тоже владеет древним искусством янычар, его взгляда тоже боятся и трепещут, вот даже Пестель… «Ваше Величество, попрошу меня не оскорблять», – продолжает Серж, и в его голосе нет негодования, одна лишь слабость и хрипота от простуды. «Да кто ты такой!» – взрывается Николай Павлович. – «Ты хотел убить меня и все что мне дорого! И я еще должен с тобой церемониться?! Да знаешь ли ты, что я могу с тобой сделать?» «Государь, ежели бы я хотел вас убить, то мы бы не говорили…» – проронил князь, и тут началось невообразимое. Император навалился на него, схватил за шею, начал трясти, потянул за шнурок нательного креста и если бы Левашов, тот самый Вася Левашов, беспечный молодой человек, сын знатного отца и крепостной балерины, отданный в кавалергарды тогда же, когда Серж, всегда себе на уме и осторожный до крайности, как это частенько водится у людей сложного происхождения и непонятного статуса, не встал между ними, то непременно задушил бы, ибо князь от неожиданности и позора впервые утратил возможность сопротивляться совершаемому над ним насилию.
Князь старался забыть увиденное, – как намеренно забывал многое другое, начиная с детства. Ведь так просто притвориться, будто бы те странные, стыдные и неприятные случаи, о которых ни за что не говорят, случались не с ним, вообще приснились или выдуманы. Но как выдумаешь такое? И стоит ли? Собственно, какая нынче разница, если «участь будет ужасна», как предрекала всем эта Пифия в эполетах.
Как бы то ни было, последствия разговора с государем оказались ощутимыми – князя заковали в кандалы, доставили в секретную камеру, оставили на несколько суток, во время которых камера переставала быть камерой, а Серж, теряя сознание от жара и боли, переставал быть самим собой. А затем освободили и принесли бумаги с опросными пунктами, перья и чернила. Вопросы были самые невинные – у кого учился, какого вероисповедания, когда был у исповеди и причастия последний раз, и «кто внушил либеральные идеи». Они ищут концы, ищут главаря и первопричину всего – подумал Серж, прочтя бумаги, в которых у него нынче и заключались все возможности связи с внешним миром. Отвечать было сложно – сперва нужно было заново научиться управлять телом, пролежавшим в неподвижности и нынче слишком резко освобожденным от пут. Потом – прогнать дым бреда, прогнать черные тени стрекоз, заполнившие камеру, собраться с мыслями и понять, что от него хотят. А то можно не сдержаться – с катастрофическими для себя и для других последствиями. Что говорил ментор когда‑то давно и по другому поводу? «Остерегайся признаний в хмельном или горячечном виде. Протрезвившись или выздоровев, ты горько пожалеешь о сказанном». А, может быть, те, другие судьи, и хотели довести не только него – их всех – до горячки, до вящего отчаяния, чтобы каждый сказал свою правду, и можно было прийти к чему‑то общему, найти одного‑единственного виноватого, придумавшего всю эту историю с тайными обществами, с переворотами и конституцией? «Свои мысли приписываю токмо самому себе», – ответил Серж, как показалось, достаточно правдиво. А кому еще, если все это носилось в воздухе, а он, его ментор, друг и родственник, вдруг решил, что неплохо было бы ими всеми воспользоваться. Поверят ли они всему сказанному? Князь видел, знал, что не поверят. Ни за что. Значит…