LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Волконский и Смерть

– Старуха – рабыня приличий, и скорее заживо себя похоронит, чем назовет блудницей… – вслух подумал Раевский.

Александр внутренне посмеялся над такой наивностью. Конечно, отец, самовольно устранившийся от двора и света, отказавшийся даже от титула графа, ибо он, этот титул, заставит его селиться в Петербурге, постоянно бывать при дворе и окунаться с головой в море интриг и сплетен, бушующее там, совершенно не понимает ничего в мышлении светских дам. Пусть эти дамы и кажутся самой недоступностью и воплощением супружеской добродетели, как, например, та же Элиза Воронцова… Иногда вовремя изобразить из себя кающуюся грешницу, сбросить бронь приличий и целомудренности крайне полезно для них. Вот и здесь так же.

– Может быть, и так, а может быть, и не удержится от откровенности. Особенно когда увидит невестку и внука, а согласись, Николино – вылитый его отец…

– Так, стоп, что значит «увидит»? – прервал его Раевский. – Никуда Маша не поедет, это я сказал, и тем более, с сыном. Сама же старуха вряд ли решится приехать.

Александр тонко улыбнулся.

– Поживем‑увидим. В любом случае, сестре полезно знать, за кого она вышла замуж.

– Делай, как хочешь, – сказал Раевский и махнул рукой. – Но Маша и Николино должны оставаться здесь, в Болтышке. Для этого, я, собственно, и поручил тебе все дело.

– И я его окончу наилучшим способом, – Александр кратко поклонился отцу и вышел за дверь.

…Оставшись один, Раевский горько вздохнул и погасил трубку – курить не хотелось, табак не приносил облегчения и расслабленности, как раньше, а лишь действовал на нервы, затуманивал сердце и разум. От генерала не укрылось, с каким презрением его старший сын смотрит на него. Не укрылся и страх в глазах третьей дочери, милой Маши, которая всегда его обожала. Во что он превращается? Кем он становится для своих детей, прежде обожающих его, каждый по‑своему, исходя из собственного нрава? В чудовище, тирана, – он‑то, не тронувший ни одного из них пальцем, даже не грозивший розгами? В развалину, в беззубого дряхлеющего льва, обузу для собственных наследников? Может быть, и впрямь – время его подходит в пятьдесят четыре года, нынче, когда он опозорил себя и детей, предал свою плоть и кровь – из пустого тщеславия, которое называл разумным расчетом? И ведь ни Саше, ни Никки, ни остальным ничего не достанется, все погрязло в паутине долгов, и потомки его проклянут… Но лучше о том пока не думать, иначе захочется лезть на стену. Но как о том забыть? Генерал обмакнул перо в чернильницу, взял из стопки желтоватый лист бумаги и начал письмо к старшей дочери, в котором уведомлял о своем намерении поехать в Петербург, «просить, умолять и требовать».

***

Мари сидела в саду, глядя на закат, неспешно гаснущий вдали, над крышами домов, под завесью печных труб. Тепло мартовского дня уходило вслед за солнцем, становилось зябко, и она чувствовала, что было опрометчиво накидывать на себя один салоп, без шали – так и простыть немудрено, и опять заболеть, и опять начать все сначала. Хотя, к слову, она не продвинулась ни на йоту. Теперь княгине было ясно, что брат задерживал письма, уничтожал их с согласия отца. Возможно, Серж ей тоже писал и переживал из‑за отсутствия ответа, что в его положении должно ощущаться особенно тяжело… «Я разделяю заключение мужа», – подумала девушка и невесело усмехнулась. – «Он сидит в крепости, я сижу в деревне. Может быть, мне более комфортно, но свободы у меня ничуть не больше, чем у него. И потом… Он все‑таки виноват. А я виновата лишь в том, что подчинилась родительской воле. А ведь если бы я тогда сказала «нет», то ничего бы этого не было. А еще лучше – если бы я умерла…». Мари зацепилась за эту мысль. В отрочестве, обижаясь на выговоры матери или гувернантки, отправляемая в чулан «подумать над своим поведением», Мари представляла себя лежащей в гробу, со скрещенными руками, венчиком на лбу, и непременно белом подвенечном платье – так хоронили юных девушек, не познавших счастья супружества, и так могли похоронить ее сестру Хэлен, если бы она не оправлялась от своих бесчисленных простуд и обострений чахотки раз за разом. Ну а если судьба переменится, и она внезапно умрет? Как же все будут плакать… Но нет. Мари не умерла даже в этих ужасных родах. Даже после этой горячки. И очень жаль, потому что это бы для всех все упростило. Прежде всего, для нее самой… Сын? У него есть родня, они вырастят его, ведь он родился не для нее, а для них, назван не так, как она того хотела, а как решила maman («Конечно, он будет Николаем, ведь это твой отец помог ему появиться на свет», «Это родовое имя Репниных и Волконских, твоя свекровь будет довольна»). Поэтому нынче Мари стоически терпела холод, чувствовала, как сырость подтаявшего за день, раскисшего под ногами снега проникает сквозь тонкие подошвы ее ботинок. Ничего страшного, так будет лучше для всех.

– Маша, шла бы ты домой, – услышала она голос брата и притворилась, будто ничего не расслышала. После случившегося в кабинете отца княгиня меньше всего хотела видеть Александра и говорить с ним.

Он подошел поближе – девушка отчетливо услышала хруст сапог по снежной корке.

– Возьми, я принес тебе шаль. Зачем сидеть так долго в столь сырую погоду? Ненавижу март месяц, с ним никогда не угадаешь… – брат говорил как ни в чем не бывало, и протягивал ей ту самую шаль, ажурную с кистями, которую ей подарила княгиня Варвара Репнина, единственная из родственниц мужа, с которыми Мари была покамест знакома. Та, в свою очередь, получила ее от покойного свекра, в бытность его губернатором Оренбурга – тамошние умелицы славятся изящными и легкими, но крайне теплыми платками.

– Я могу остаться одна хотя бы на час? – Мари бросила на него тяжелый взгляд. – Ведь вы даже не извинились передо мной.

– Именно это я хотел сделать, ma petite soeur, – голос Александра сделался тихим и даже нежным. Он подсел к ней, но девушка резко отодвинулась на другой конец скамьи. – Я действительно допустил много лишнего, но пойми, – мной лишь двигало беспокойство…

– Беспокойство? И поэтому ты перехватывал письма, предназначенные мне? Письма моей belle‑soeur, письма его матери, письма… Сергея? – имя мужа она проговорила тихо, боясь упоминать его лишний раз при брате.

Александр протянул ей лист бумаги, исписанный почерком Софи Волконской.

– Прочитай сама, и поймешь, почему мы с papa сочли нужным не беспокоить тебя лишний раз.

Мари проглядела бегло строки, написанные этой изысканной рукой, без малейших ошибок во французском, безукоризненным стилем салонной завсегдатайки. Однако ровный слог не скрывал всего трагизма положения. «Ваше молчание, любезная сестра, заставляет меня предполагать худшее… Матушка крайне беспокоится, и я вынуждена прибегать к обману для ее же блага и душевного благополучия. Мне не хотелось бы думать, что вы предали моего несчастного брата, павшего жертвой заблуждений и влияния дурных людей, сущих исчадий ада. Они и привели его к незавидной участи. Нам остается надеяться и молиться. Умоляю, сестра, дайте мне знать, что вы верите, надеетесь и любите вместе с нами».

TOC