Честь имею. Крах империи
Прошёл год, в течение которого отец Фотий единолично властвовал в селе. Но сколько верёвочке ни виться, а конец всё равно будет.
Проговорился Павлик, – похвастался перед своим ровесником – сыном зажиточного крестьянина Панкова – Федькой.
– А батя мне целый рубль в прошлом годе подарил!
– С каких это щей такой подарок? – хмыкнул Федька.
– А вот с таких! Я дело умное сделал! Вот!
– Знаю я твои дела! Чё‑нибудь украл!
– Не чё‑нибудь, а целых сто рублей!
– Врать‑то!
– А вот и не вру! Вот те истинный крест! – перекрестился Павел. – Из церкви в прошлом годе украл. Слыхал, небось! – гордо вскинув голову, ответил младший Тёлкин. – Только тогда я не взял себе ни копеечки.
– Так все знают, что это ты был. Что такого‑то? Все деньги‑то у тебя тогда же и забрали.
– А, ну тебя! Ничё‑то ты не понимаешь! – махнул рукой Павел. – Батя мне рубль‑то дал не за деньги, что уворовал, а чтобы я молчал. Вот!
– Молчал! – усмехнулся Фёдор. – А кто всё высказал полицмену‑то? Я что ли, али кто другой? Врёшь ты всё!
– Вот те крест! – вновь перекрестился Павел. – Ничё‑то и не вру. А соврал, так батя велел.
– Соврал, не соврал! Ты чё мне мозги баламутишь? Ну тебя, совсем умом завихрился!
– И ничё не завихрился! Я же тебе русским языком говорю, что не вру, а соврал потому, как батька учил, чтобы, значит, отца Фотия не подвести.
– А батюшка‑то при чём здесь?
– Ну и дура ты, Федька! Это вовсе не дьякон подговорил деньги‑то с церкви украсть, а отец Фотий. Вот! Дура ты и есть дура, Федька, безмозглый!
– Ну, я тебе покажу, какой я безмозглый, голытьба дохлая! – отвернувшись от Пашки, мысленно возмутился Федька и, потрясывая залатанными шароварами, важной походкой понёс домой ошеломительную весть.
Через два дня отца Фотия и его подельника Тёлкина арестовали.
Судили, отправили на каторгу. На одном из этапов между Тюменью и Тобольском они бежали, убив ночью двух из пяти сопровождавших их конвойных, но были пойманы через три месяца в Созоновской волости. В начале ноября их судили в Тюмени военным судом и приговорили к смертной казни через повешение.
Между местными арестантами не нашлось ни одного лица, пожелавшего принять на себя обязанность палача, и таковой был привезён из города Туринска. В 12 часов ночи бывшего священника Фотия, в миру Харитона Николаевича Карамузова, тюремный надзиратель разбудил для следования на казнь. Карамузов довольно спокойно заявил: «Я, ложась спать, предчувствовал, что это последний день в моей жизни».
Затем Карамузов потребовал священника, исповедался, причастился и попросил шубу, сказав, что без неё идти холодно. Оделся и отправился на эшафот.
Приговор был приведён в исполнение в местном тюремном замке.
Глава 2. Подруги
Июнь, сменив душный май, уже в первые утренние часы своего существования притащил откуда‑то грозовую тучу и, застыв ею над городом чёрным бескрайним полотном, погрузил землю во мрак. Тотчас на крыши домов и прожарившуюся в мае землю робко упали крупные капли дождя.
– Слава тебе, Господи! – перекрестились горожане. – Услышал Ты наши молитвы! Земля‑то ишь… как камень и потрескалась… трава и та погорела.
И июнь, услышав молитву людей, охватил своими могучими руками чёрную тучу, встряхнул её, да так крепко, что разом взорвалось нутро её сотнями нервных молний. Застонала от боли туча, загрохотала от злобы и набросилась на город жирными струями дождя.
Упав на земную твердь, небесные струи сливалась в бурные потоки и с жадной злобой заглатывали всё, что попадалось на их пути – конский навоз, облетевшую листву, пожухлую траву и расплавленную дождём землю. Обогащаясь земным даром, они злорадно кипели и неслись к обрывистым берегам Иртыша и Оми, надеясь и там поживиться чем‑нибудь земным, но низвергались широкими водопадами в могучие воды этих сибирских рек, поглощались ими и, бесследно растворяясь в них, гибли в бессильной ярости и злобе.
К вечеру, истратив свой заряд, гроза затихла, в небесной бездне появились дымчатые синие проплешины.
– Хорошо пролило, ишь как парит! – восторженно говорили одни.
– Земля горячая, вот и парит, – равнодушно отвечали другие.
– Эт понятно, а землице как раз вовремя такой дождь, ещё неделя и погорело бы всё… – радовались прошедшему дождю первые.
– Какой к чертям урожай! – возмущался третий. – Промок до нитки… как будто взял кто‑то за шкирку и прополоскал в реке… вместе с головой… Продрог… хуже некуда!
Говорили, возмущались, но смотрели на небо с благодарностью.
– Прошла жара!– говорили одни.
– Слава тебе, Господи! – перекрестившись, отвечали другие.
– С урожаем будем… ишь, как парит… Напилась землица! – говорили третьи.
И все с надеждой на новый светлый день, на урожай и на тёплую, но не жаркую погоду радостно потирали руки, прощались и расходились по домам.
Ночь излила на сырую серую землю тонкое расплавленное серебро своих звёзд. Луна открыла уставшей от грозы земле улыбку. Грозные отголоски грозы унеслись в дальние края, но к утру всё повторилось.
Горожане вновь надели плащи, и вышли в сырую промозглость новых серых будней. Приход светлого утра с солнцем не оправдал их надежды. К вечеру они вновь поднимали глаза к небу, с мольбой и тоской смотрели на него, но оно было равнодушно к их мольбе и печали. Всё повторилось.
Ночь была мизерной передышкой неба, после которой оно с удвоенной силой набрасывалось на маленький островок разумной жизни, отодвигая надежды на чистое небо на неведомое никому время. Весь день дождь, уныние и тоска в глазах замужних женщин, ждущих своих мужчин со службы. Снова слёзы в глазах девушек, засевших дома за вязанием, чтением книг или за роялем, а не на свидании с любимым у реки, в парке или в каком‑либо другом укромном уголке вдали от любопытных глаз, где можно предаться нежным ласкам и страстным поцелуям. Небо хмурилось и изливало свою слёзную дневную депрессию уже семь дней. К вечеру оно светлело, ночью осыпало своё тёмное одеяние чистыми звёздами, лепила на себя улыбающуюся луну, а с утра и до вечера нового дня вновь набрасывалась на землю грозовым ливнем.
***