LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Честь имею. Власть Советам

– Смирись! Возврата к прошлому не будет! – успокаивал первого – второй.

– Подло! Всё подло! – взрывался первый.

Мысли невидимки бились каждая с каждой, бились в немом молчании, и слышал их лишь он, – одинокий в ночи человек. Слышал, пытался осознать их, осознав их часть, принимал решение, отвергал, принимал другое и снова отрицал. Внутренняя боль от погасших надежд на светлое будущее, убитых ненавистными ему красными, вводила его мысли в противоречия друг с другом, и с ним самим.

Растворились в ночной тишине всплески воды великой сибирской реки Оби потревоженной лопастями вёсел ритмично погружаемых в её тёмную плоть ночными гостями, тайно переправившимися от городского лодочного причала в просмолённой деревянной лодке к правому безлюдному берегу. Стих в серой ночи скрип уключин и шум рассекаемой лодкой лёгкой волны. Слились с противоположным берегом силуэты Марии и Леонида Парфёновых, не видны они ему на фоне стены тёмных алтайских соснах. А он смотрел, смотрел и смотрел в ту тёмную даль и ясно осознавал, что река – непреодолимая граница. Она не только унесла Парфёновых в новую для них жизнь, но и навсегда разорвала его связь с ними, с их общим прошлым, оставив лишь память об ушедших годах, но и она со временем сотрёт в себе то минувшее, что когда‑то связывало их. Разорвётся на мелкие клочки былое, сгорит в пламени будущего, которого у него, – человека с чужим именем может и не быть.

От осознания этой личной трагедии Шота глубоко втянул в себя влажный воздух, поднял голову вверх, закрыл глаза и… тихо, по‑щенячьи завыл.

– Будь проклят этот мир! – едва шевеля губами, «громогласно» прошептал Реваз, упал на холодеющую траву и стал бить землю кулаками, как будто она виновата во всей его не сложившейся жизни. Как будто она оторвала его от людей, с которыми его связывала где‑то трудная, где‑то бесшабашная, где‑то неправая, где‑то смертельно опасная военная, но всё‑таки светлая жизнь. Но более всего он осознавал, что до конца своих дней никогда не возвратится в своё личное прошлое, в котором когда‑то неизмеримо давно была ясность, – своя, а не чужая жизнь, взятая взаймы у неизвестного ему солдата, погибшего в горниле Великой войны.

Реваз не помнил, как долго лежал на земле, очнулся от ощущения её сырости. Встал на ноги.

Уходящий день, завершив свой двадцатичетырёхчасовой бег в зените ночи, передал права новым суткам, родившимся под холодным серебром лучей луны и звёзд, уцепившихся за жизнь на тёмном небосводе. Размылись в свинцово‑синем заречье очертания кудрявых лиственных деревьев и вековых сосен, растворились в его липкой плотной черноте лодка и люди, и даже наплывы небесного серебра на противоположный берег потеряли в нём свой блеск. Мрачен правый берег, мертвенно бледна река и если бы не свет уличных фонарей города, дремлющего на его берегу, то всё окрест, – заречье, река, небо и даже сам воздух казались бы безжизненными. И человек, задумчиво стоящий на краю обрыва круто пикирующего к реке, смотрел на её чёрную бездну, и виделась ему в ней его жизни, тёмной и непредсказуемой.

От этих мрачных мыслей мозг в его голове заклокотал как огненная лава в жерле вулкана и захотелось ему снова упасть на землю, рвать остывшую в ночи траву и впихивать её под черепную коробку, в которой, как ему представлялось, не осталось ничего кроме огненной боли, ничего индивидуального, что ещё в недавнем прошлом было лично его. А есть лишь в черепной коробке серая бездуховная куча дерьма, подчиняющаяся голосу извне, – массам, одурманенным революционными идеями. Есть равнодушие к окружению и безразличие к стране, где красный террор преподносится как благо для всего человечества, где общественное преобладает над частным, где жизнь человека не имеет никакой ценности, где свобода для народа лишь на словах, а права у кучки имущих власть. Где индивидуальность – совокупность качеств, отличающих людей друг от друга, принимается как нечто вредное для социалистического общества и враждебное мировому пролетариату. Никакой индивидуальности, это прерогатива стоящих у власти людей, а человеческие массы должны лишь неукоснительно подчиняться меньшинству, которое думает за них и руководит ими.

От этой жгучей несправедливости, а более от безысходности и бессилия, что‑либо изменить, он внутренне закричал. Закричал, чувствуя, как больно разрывается душа от каждого звука застрявшего в груди. И когда эта боль готова была взорвать сердце, он до жжения в груди набрал в лёгкие воздух и крикнул в ночь, поглотившую прошлое, тягуче прощальное: «Не‑е‑е‑ет!»

– Не‑е‑е‑ет! – прокричал он в тёмную немоту, охватил голову руками и стал медленно раскачиваться из стороны в сторону, при этом попеременно притоптывал ногами, как в танце, – танце смирения перед силой неизбежности судьбы.

Резкий аромат взбитой травы, внёс в душу Реваза полное успокоение и даже некоторое безразличие к судьбе людей, растаявших в плотной синеве противоположного берега, к судьбе друзей, навсегда ушедших из его жизни, но усилил беспокойство относительно своей судьбы. Одновременно с этим проявилась твёрдость.

– Нет! Никогда и никому я не позволю распоряжаться моей судьбой! – решительно проговорил Реваз.

Эта категоричность тотчас подвела его к точному, нужному лично ему расчёту, и вместе с этим окончательно поставило точку в противоречиях мысли, – колебаниях относительно своего настоящего, но заглушить тревогу относительно будущего оно ещё не смогло. Если в борьбе «за» и «против», где «за» – отрешиться от старого и безоговорочно принять новую реальность, а второе – жить в новой реальности, но оставаться ярым противником нового строя, появилась ясность, – жить в борьбе с кровавой реальностью настоящего, то тревога за будущее в новой реальности нещадно давила всё его существо. Эта тревога была пока ещё абсолютно не сформировавшаяся, но каким‑то звериным чутьём осознавалась Ревазом сверхопасной, и этим самым заставляла его отбросить всё, что окружало в данный момент и сосредоточиться на внутреннем чутье. И эта чутьё, пока слабое, но упорное в своём стремлении стать главенствующей идеей, вскоре проникло в сознание Реваза и, полностью овладев им, стала нашёптывать ему свои коварные замыслы:

– В дороге Леонид может быть подвергнут проверке, – говорило ему сознание. – Сейчас везде посты и разъезды отряда ЧОН. Вдруг кому‑нибудь не понравится полученная им бумага! Начнётся проверка, а там… начнут допрашивать. Кто, откуда и куда? Не выдержит. В НКВД все, даже самые стойкие ломаются, сразу выложит, что бумагу с его новым именем получил от командира взвода ЧОН. А там…

Магалтадзе мысленно схватился за голову.

– Там не трудно представить, что будет со мной. Боже! Будут пытать, бить, выворачивать руки, ломать кости, потом расстреляют! Хотя… бумагу я ему выправил настоящую… придраться не к чему. Но всё же… я мог что‑нибудь не учесть… пропустить… печать… она может быть размыта, смазана, – внушал себе Реваз тревожную мысль.

И некогда сиятельный князь поступился честью блистательного русского офицера, – принял окончательное решение относительно своего будущего, – отдался голосу, нашептавшему, что ради сохранения своей жизни жалости не должно быть ни к кому, даже к друзьям.

Слетело жжение с груди Реваза. Бросив прощальный взгляд на реку, он глубоко втянул в себя прохладный воздух, витающий по‑над рекой и крутояром, приподнялся, крепко встал на ноги и повернулся в сторону города.

Реваз шёл в сторону расположения ЧОН. Зайдя в казарму отряда, торопливо вошёл в командирскую комнату, выписал на своё имя командировочное предписание, взял из ружейной стойки винтовку и направился в сторону конюшни. Обуздал лошадь и погнал её к понтонному мосту через Обь. Перебрался на правый берег и погнал лошадь в сторону Бийска. Скрылись ночные огни Барнаула, черна дорога, опасна в ночи, но Магалтадзе, пренебрегая опасностью, мчался к финальной точке принятого решения – убийству.

TOC