Другая жизнь
Я кивнул.
– А Тилли где?
Сэл отвернулся к окну.
– Мы расстались.
Мне сказали, что он раздробил себе всю нижнюю часть позвоночника. И теперь парализован от пояса до самых кончиков пальцев. Выжил чудом. Ходить уже никогда не сможет. Доктор произносил эти слова бойко, будто вызубренный перед походом в магазин список продуктов.
Но каждое из них пулей вонзалось мне в сердце.
Когда Сэла наконец выписали, я перевез его домой, на Манхэттен, и обустроил ему в гостиной новую спальню. Отсюда открывался лучший вид во всей квартире – не на кирпичные стены и не на убогие окошки в чужую жизнь. Мне вспомнилось, как он любил подолгу смотреть на небо, когда мы были маленькими. Как мы проводили летние деньки на полях за домом, лежа в высокой траве и наблюдая за самолетами, как порой, сидя в машине, наблюдаешь за каплями дождя на оконном стекле, делая ставки, какая из них стечет вниз первой.
Выяснилось, что если слегка развернуть новую кровать, то в окно, между высотками, Сэлу будет виден кусочек неба. Я так и сделал.
Я пропустил обратный рейс и пробыл в Нью‑Йорке почти четыре месяца. Иногда мы с Сэлом смотрели телевизор, иногда – играли в карты, а порой просто сидели и молчали, будто ожидая чего‑то. Я никуда не выходил из квартиры, пока не придет уборщица и не подменит меня. Первые дни я подумывал отказаться от ее услуг, но Глория быстро стала моим спасательным кругом, шансом глотнуть свежего воздуха и увидеть хоть что‑то кроме стремительного увядания моего брата.
Я приноровился просчитывать все заранее. Приучил себя плотно закрывать все окна в доме, а если уж открыл одно, всегда стоять рядом. Риски пожара от этого возрастали, но все равно они были существенно ниже, чем вероятность рецидива. Я выбросил бритву и, впервые почти за десять лет, отрастил бороду. А еще избавился от ремней, надежно спрятал ножи, приучил себя терпеть головные боли. Полагаться на волю случая в моем положении не приходилось.
Я забрал у Сэла мобильник – теперь он лежал либо на полке в комнате, либо на кухне. Он просил его редко, но я все равно следил за тем, чтобы телефон не разряжался – на случай, если он вдруг передумает.
По меньшей мере раз в день трубка разрывалась от звонков Тилли. Сэла они, казалось, нисколько не интересовали, и через несколько недель, когда мобильник в очередной раз зазвонил, я и вовсе отключил звук. На экране появилась ее фотография – кокетливо оголенное плечо, драматичный взгляд несчастной инженю – зная Тилли, нетрудно было догадаться, что она сама выбирала этот снимок. Я смотрел на нее и кипел от ненависти, борясь с желанием разбить экран вдребезги. Но терпеливо дождался, пока вызов завершится.
Однажды вечером, под конец особенно напряженного дня, за который мы с братом не перекинулись ни единым словом, я схватил с кухонного стола вибрирующую трубку, отошел подальше от двери в гостиную и нажал «ответить».
– Чего тебе?
– Mon amour[1]. Сальваторе, милый мой, бедняжечка! – Ее голос с заметным акцентом как острый нож вспорол тишину, которой вот уже месяц полнилась квартира.
– Это его брат.
– А… – Она замялась на мгновение. – А Сальваторе рядом?
– Он не хочет с тобой разговаривать, Матильда, – ответил я. Она терпеть не могла свое имя, и я прекрасно знал об этом.
– Передай ему, что я очень скучаю.
Мне безумно захотелось выкинуть мобильник в окно, чтобы голос Тилли потонул в снегу.
– Еще что‑нибудь?
– Передай, что… что я не могу без него… – Ее четки звонко стукнули о динамик, и мне живо представилось, как она, прижав телефон к плечу, поправляет волосы, глядя в зеркало. – И что я порвала с Четом, потому что никого не смогу полюбить так же сильно, как моего Сальваторе. Обязательно передай, ладно, котик?
– Матильда?
– А?
– Не звони сюда больше, пожалуйста, – сказал я и со всей силы швырнул трубку об пол, тихо выругавшись. А после застыл, ожидая оклика. Но его так и не последовало.
* * *
С приходом тепла и сам город, казалось, смягчился и оттаял. На деревьях вдоль асфальтовых авеню набухли почки, а прохожие сбросили наконец пальто и дутые куртки. По ту сторону окна все с облегчением встречали весну. А по эту мы с Глорией продолжали свое неусыпное бдение.
В начале апреля в нашем с братом общении наметился сдвиг. Произошло это по моей вине, точнее, из‑за моей нелепой тяги к единению.
В букинистическом отделе книжного на углу 12‑й улицы и Бродвея я наткнулся на небольшой сборник стихов Лонгфелло. Домой я бежал со всех ног – мне не терпелось поделиться с Сэлом своей находкой.
– Вот это помнишь? – спросил я, передав ему книгу и ткнув пальцем в заглавие одного из стихов в самом верху страницы. «Детский час». – Помнишь, как папа его чуть ли не в лицах разыгрывал? Нас потом еще долго бессонница мучила!
Сэл взглянул на заглавие и ничего не ответил.
– Ну? Что скажешь? – Казалось, мой восторг был единственным лучиком света в комнате.
– На что тебе сдались эти бесконечные воспоминания?
На ужин я приготовил тосты с фасолью. За зиму я поднаторел в кулинарии, решив посвятить время вынужденного заточения поварским экспериментам, а заодно хоть как‑то разнообразить череду мрачных дней. Так, я освоил довольно хитрый рецепт рататуя (по очевидным причинам я готовил его из овощной нарезки, купленной в магазине) и научился делать суфле как заправский кондитер. Но в тот вечер я, взяв пример с брата, решил особо не заморачиваться. Выразить свой гнев словами я не мог и потому показал его делом, с громким стуком опустив поднос с тостами на надкроватный столик.
Сэл поднял на меня изумленный взгляд, и я вдруг стал сам себе бесконечно противен.
Однажды ночью я проснулся от его плача и, пошатываясь со сна, поспешил в гостиную. Сэл, приподнявшись на локтях, смотрел на свои безжизненные ноги и рыдал как младенец. Когда я обнял его, кожа у него была холодная и влажная, а футболка – насквозь мокрая.
[1] Любимый (фр.). – Здесь и далее примечания переводчика.