Другая жизнь
* * *
Знаю, многие любят Нью‑Йорк.
Он живет в каждом из нас, в рождественских фильмах, увиденных в детстве, в строках Боба Дилана и других ныне покойных битников, в Сэле, который приехал в этот город отдохнуть и остался навсегда, и во всех тех, кто поговаривает о возвращении. Даже те, кто никогда здесь не бывал, говорят о Нью‑Йорке так, будто знают его как свои пять пальцев. Признаться, и я мечтал, что однажды сюда приеду, что мы тут же отправимся гулять у ратуши и будем держаться на улице за руки, что я полюблю это место, ведь его так любила она. В моих мечтах о Нью‑Йорке она всегда была рядом, а я чувствовал себя победителем.
Вот только приехать сюда мне пришлось ради спасения брата, а уехать – с его телом в гробу. Я не оправдал возложенных на меня надежд, а город обманул мои.
Знаю, многие любят Нью‑Йорк.
А я его ненавижу.
Анна
2003
Мы познакомились в начале лета. Она носила платья на узких бретельках, которые вреза́лись в плечи, а я украдкой любовался ее фигурой. Каждый раз я затевал с самим собой мысленную игру. Повторял про себя мантру: «Не пялься на грудь, не пялься на грудь» – и старался не сводить глаз с ее губ. Почему‑то на них я мог смотреть без всякой неловкости. Но эта ее фигурка, очерченная тонкой тканью платья…
Знаю, мне стоило бы упомянуть про цветение. Сказать, что тогда оно подходило к концу и все кругом было усыпано лепестками, поэтому‑то я и запомнил, что лето только начиналось. Но кого я обманываю? Я запомнил лишь платье и фигурку под ним.
Китс, пошел ты к черту. Все мужчины одинаковы. Цветение не остается у нас в памяти.
Конец восьмидесятых
Говорят, что память недолговечна.
Когда событие только случается, мозг фиксирует все детали, но потом, с годами, картинка блекнет, пока от нее не остается один только контур. А вот с мамой получилось наоборот. Сперва, когда она только исчезла, ее не стало и в моей памяти. Видимо, мозг по вполне понятным причинам – самосохранения ради, или вроде того, – вытеснил все воспоминания о ней, но когда я стал старше, они время от времени возвращались, причем шквалом. Будто бы их спрятали в надежном месте до поры до времени, пока я не подрасту настолько, чтобы выдержать всю эту боль.
Некоторые из них были непосредственно связаны с чувствами. Стоило мне только услышать некую песню или пройти по определенной улице, и ко мне, будто по щелчку, возвращалось воспоминание. Тогда я замирал, чтобы его не спугнуть, в надежде, что воображение дорисует все остальное.
Чаще всего вспоминались касания или звуки.
Попробую объяснить.
Я помню прикосновение ее пальцев – шершавых на ощупь, точно бинт. Руки у нее были вечно сухие от воды, мыла и бесконечной возни с грязной посудой (а все из‑за нас), а вокруг ногтей топорщились крошечные лоскутки обкусанной кожи. Иногда она брала мое лицо в ладони, и пальцы скользили по моей коже чуть ли не со скрежетом.
Сэл мне как‑то рассказывал, что ярче всего он помнит, как играл ее волосами.
Она временами садилась в бледно‑зеленое кресло, украшенное птицами и цветами, – они с папой купили его в «Хэрродс» на деньги, подаренные им на свадьбу, – и распускала свои золотистые локоны. А мы с Сэлом, притворившись парикмахерами, по очереди причесывали ее и украшали ей голову заколками.
– Ну, мальчики, уж постарайтесь на славу! – говорила она, опускаясь в кресло. – Сделайте из меня писаную красотку!
Волосы у нее были густые и теплые, но после каждого прикосновения расчески на пол неизменно летели золотистые нити. Я жалею, что тогда не срезал у нее прядку и не спрятал в конверт, как часто делают родители, когда впервые подстригают свое дитя. На память.
* * *
Звуки.
Как‑то раз она сидела в центре города на скамейке и наблюдала, как мы лазаем по детской площадке. Бетонные плиты поблескивали после утреннего дождя. Я полез на рукоход, но перекладины оказались влажными и скользкими, и я упал и подвернул лодыжку. Я лежал на земле, схватившись за больную ногу, а мама бросилась ко мне. Трудно описать тот звук, с каким ее кожаные туфли торопливо ступали по влажной земле: какой‑то влажный, лощеный стук. Лет десять спустя я шел по школьному двору, и мимо меня пробежала девочка. Видимо, в такой же обуви, и в тот день тоже шел дождь, потому что из‑под подошв у нее доносился точно такой же звук.
Помню, что тогда я поднес кулак к губам, и рот наполнился леденящим вкусом крови.
* * *
Папа.
Каждый год на Рождество он сажал нас в машину и катал по округе, чтобы мы полюбовались праздничным убранством соседних домов и улочек. Мама наливала нам с собой полный термос горячего шоколада, и мы медленно скользили по улицам, сжимая в руках эмалированные кружки, выглядывая в окна и что‑то воркуя себе под нос. У нас тогда было туго с деньгами, и папа не видел смысла в том, чтобы целую субботу распутывать нескончаемые праздничные гирлянды, вместо того чтобы сыграть в гольф или посмотреть его по телевизору.
– С улицы они все равно выглядят лучше всего, – заметил он однажды. – Так зачем тратить время и деньги на то, чтобы услаждать соседей, когда можно самим прокатиться по району и полюбоваться на их украшения совершенно бесплатно?
Пожалуй, в какой‑то логике ему не откажешь.
Муниципальные дома всегда были украшены по высшему разряду и не шли с остальными ни в какое сравнение.
– И откуда они только деньги берут, – обычно ворчал папа, а потом кивал на гигантского надувного Санту с восторженным: – Мальчишки, смотрите!