Музей «Калифорния»
Как видите, дети, довольно безрадостно было жить этим людям, их слишком много родилось, они слишком широко расселились и слишком глубоко забрались в землю. Они слишком много ресурсов пытались из нее выкачать, и готовы были бороться за каждую крохотную щепотку, и могли воевать из‑за неправильно переданной строчки шифра, или кода, или Писания – они на многое были готовы, лишь бы крепить и восславлять Возмездие. И пока одни бесконечно расселялись, другие бесконечно рвались еще дальше убежать: в еще более глубокие пустыни, ледяные просторы и даже на дальние планеты, – такое безумие овладело всеми присутствовавшими, что они не находили покоя нигде, под давлением вечной тревоги они бежали все дальше! А вы, маленькие мои, должны усвоить главное: мы не хотим быть как они! А теперь хором: „Мы не хотим быть как они!“»
«Ты что‑то сказал?» – «Нет». – «Мне показалось, ты говоришь, что не хочешь быть как они», – из ванной вышла порозовевшая, похорошевшая Попутчица. Осталось немного до Феникса. Я едва узнал ее – так сильно преобразило ее предчувствие встречи с суженым. Во сколько они встречаются? Говорит, в час дня. Ланч. Я показался себе тощим и бледным, как поганка, старым и бездарным – все разом в отражении. Раннее утро, я замышляю, куда дену себя, ведь я бесполезен без приложения к попутчицам или преступникам. Покурю, пока они встречаются. Накурюсь и залезу на какой‑нибудь высоко сидящий над городом камень, устрою себе перекур с видом на Феникс и напишу еще что‑нибудь (на самом деле – нет). Я стану легким, заплету дух свой выдохом в клубящееся зеленое облако, я услышу запах Мэйна, дальнего, желанного северо‑востока, хвойного, никогда не виденного кленового штата, где ледяной Атлантический, на широте Барселоны, бьется о рельефное побережье, населенное дочерями викингов и их мужьями… Я забуду, что работаю в Homicide Department. Хоть я и должен прожить жизнь мужчины, я вроде как не обязан постоянно купаться в смерти?.. Или обязан? Попутчица заглядывает мне в глаза, в которых пронеслось все страдание, вся зависть и ревность ведьмачья. Странновато. «Все хорошо?»
Да, все отлично. Одеваясь, она щебечет: оказывается, в России задержали оппозиционного политика. «Вау, ничего себе. А знаешь, какая причина? Его дочка пошла в школу в „вызывающем“ пуховике. У них че, уже пуховики носят? Конец октября». – Смотрит на меня как на дебила. Черт, весь ее ум уже в L, и с меня сходит последняя пленка привлекательности. Я просто жадный вор, тащивший нас сюда в единственные полтора выходных между пахотами. Сегодня они встретятся, развиртуализируются, начнется новая глава их истории. Она верит, что будет это счастливой романтической сказкой, а я был нужен, чтобы получить кое‑какой сатисфакшн, ну и потом Калифорния – кому не охота заняться любовью в Калифорнии?.. Будто и в теле у тебя цветет одно безостановочное лето, которое прервет разве только пара отрезвляющих подзаголовков, но этого недостаточно, чтоб протрезветь полностью, уж там‑то любовникам, оглушенным белоснежным солнцестоянием, не знать?.. Слушай, да я вообще люблю все это дело. Я легкий и пустой, я проходимец, я попутчик ей, в конце концов, у меня за пазухой нет ни камня, ни ножа, ни сердца. «Все в порядке, подруга».
Но ей надо, чтобы сбросить стресс перед встречей с любимым абьюзером, перед входом в долгую изматывающую зиму, – надо либо грязно трахаться, либо пересказывать мне очередной бред о России. Ну а поскольку я вроде как душный эмигрант без ручки, то мне грех не послушать. Я так привязан к этой своей России, как будто одной ногой (ментальной) все еще там: в холодном позднеоктябрьском месиве из листьев, окурков, птичьего дерьма и роскошнейшего языка, дотягивающегося до глубин любой души, и все мои друзья, женщины, книжки, мысли правого полушария – о России и на русском. Невозможно представить, что, пока все оно тлеет и составляет меня, тянется мучительное, болезненное превращение, такое же, как все превращения внутри и снаружи меня: превращение в американца.
«Короче, ее арестовали, прикинь, ей шестнадцать лет, прямо на уроке, за то, что у нее пуховик был с надписью „ЗА НА*****ОГО“». – «Что, так и написано, со звездочками?» – уточнил. Попутчица кивнула: «И она в нем пришла так в школу, и на нее, как на живца, поймали папашу, и тоже арестовали. За что? А за то, что денег дал! А маму тоже хотели арестовать, но она пришла в шапке с сине‑бело‑красным флагом, и ее не арестовали». Думаю, что лучше бы сейчас вынуть голову из окна и блевануть прямо на асфальт на скорости сто тридцать, с которой я несусь, блевотину намотает на позади идущую машину, и они там охереют, начнут догонять, сигналить, может, даже подрежут, и буду объясняться: «Братцы, лучше вы, лучше пристрелите, чем слушать эту чушь о Родине!» А они такие: «А че ты Родину не ценишь, пес?! Слушай, что тебе говорят!» Пойдет по кругу эта бредятина, я опять как будто там, дома. А что я кочевряжусь? Не люблю что ли Родину или ее сплетни? О, как я люблю эту забористую неповторимую русскую дичь.
Оказалось, нет ничего более стремительно остывающего, становящегося на удалении более бессмысленным, чем общественно‑политические страдания Родины. До меня доносится оттуда только навязчивый звон несправедливости. Я читаю и смотрю, как жвачку, и узнаю, что все это настолько касается меня, насколько я вовлечен в это. Но внутренний голос противится, когда я решаю вроде как поставить точку и воздержаться от дальнейшего жевания. Это рвет мою призрачную пуповину с отечеством, это отнимает у меня даже фантомный корень, и я оказываюсь на третий год настолько здесь ничем, в пустоте пустыни, в разгаре лета, что ослепительный ужас бьет через позвоночник: а если я не русский, не россиянин, не человек? Я староват, как говорится, для этого дерьма. Мне придется оставаться хотя бы чем‑то.
Пусть уж и дальше – как было много лет – прежнее отечественное, кисловатое дерьмо, зато понятное, знакомое, как свои пять пальцев, прошлое – ох, да вообще у него одни плюсы. К тому же, когда Попутчица рассказывает, глаза ее ярко сверкают. Однажды, правда, это сделается началом конца: в предпоследнем разговоре я брошу неосторожно: «Слушай, да это же общество терпил, чего ты ждешь от него?» – и ее перемкнет от ярости. Она припомнит и то, что я не выбирал себе эмиграцию, и что я не бывал дома N лет, и что я приставал к ней, когда она ясно сказала «нет», и что я потерял идентичность, не стал ничем определенным, не стал человеком без привязи. «Малыш, какое все это имеет значение? Это винегрет, малыш».
Но здесь, в американской Соноре, за много лет до нашей ссоры‑фейерверка, в глубинке, в голубой тени горы, мы одно целое, и мы едем оба впервые увидеть L. Я увижу напряженного и немолодого мужчину. Приземистого, с прямоугольной головой и ястребиными глазами. Мне неловко смотреть на Попутчицу с L: с одной стороны, я привез ее, тащил на себе, убеждал, похлопывал по плечу, с другой стороны, я позволил ей соблазнить себя, вынырнуть ненадолго из расщелины смерти… И вот она подводит нас нос к носу. Дурацкая неловкая секунда.
Это наш парень, Дамиан, я поймал его. Ты будешь отомщен. Я смотрел ему в глаза минут пять от силы. Разговор затух, мы переминались с ноги на ногу, ожидая Попутчицу, чтоб она разорвала узы паузы. Мы, как собаки, тут обнюхиваемся всегда привычным ритуалом. Недоамериканцы, недорусские: «Давно тут?» – «Почти три года» (буквально через неделю исполнится три года моему октябрьскому переезду). – «Нравится?» – жмем плечами. Один вопрос на двоих – один ответ на двоих. Пока я их ждал, залез на северную гряду за городом. Пустил дыма, пустил душу полетать. Феникс простерся передо мной унылым ровным блинчиком. Огромные трассы и крошечные частные домики. Совершенно летний зной в конце октября, а с другой стороны – где осталась лежать обыкновенная необжитая пустыня – бегают зайцы и койоты. Одного я снял с зумом на камеру. Он покосился на меня и продолжил ковырять камушки и норки в поисках падали, или мусора, или зазевавшегося грызуна.
Бесконечные американцы бесконечно хайкают. Будний день, я не единственный молодой здоровый мужчина, который ничего не делает, идет по горной тропе. Маленькая толика любви отдалила меня от департамента смерти.