LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Музей «Калифорния»

Ну ладно, а допустим, послезавтра мода подует в другую сторону, и появится (воскреснет) спрос на комедию. Собственно, никуда он и не девался. Любой так называемый автор скажет, что вещь мечтает написать остроумную. Хорошо, а можно ли вообще автору разоблачаться до признания того, что он автор? Или что он персонаж?.. После смехотерапии перед зеркалом я упал обратно на диван, я безнадежно опоздал на службу, я не мог поднять себя, я в черном разочаровании, мне просто больно; боль сверлит меня, добывает из меня тьму, прокачивает ее по газопроводу для нужд ада, огромный кошалот прыгает вокруг, потом падает на диван, крутится, бьет хвостом и кричит, кричит, ноет, совсем как человек, с непереводимой, но и крайне очевидной интонацией: «Дай, дай, дай! Мяу‑мяу‑мя‑я‐у…» А в моей голове взрываются целые солнечные системы смыслов, меня скручивают судороги, где отражаются целые пласты потерявших имя цивилизаций. Кормить кота и переживать грандиозную драму, завязывать галстук и мечтать проснуться в другом языке, в другом диалоге.

Все постоянно будут талдычить, что ты должен показывать. А с другой стороны, ты бесконечно будешь ожидать, что покажут тебе. Не зря эволюция прокачивала для нас все эти годы именно зрение. О, глаза – в них весь смысл. Мы едим и рассуждаем глазами. Короче, у меня целая история о том, как я бы мог или, вернее, как я буду показывать этот момент: она читает свой отрывок, он пожирает ее глазами и ушами… Что он чувствует?.. И почему это сегодня уже я пишу о нем как о «нем», а не как о себе?.. Может, все‑таки поднять ставки? И тогда надо сказать о глубоком в нем, например, что этот здоровяк тридцати одного года от роду никогда до этого не бывал с женщиной и это его самая черная, на самую большую глубину зарытая тайна, и тайну он привез ей?.. И поэтому он так яростно, громко проклинал ее?.. Тогда возникнут чувство липкого стыда за него и ненависть к нему: зачем на такое смотреть?.. Фу! Однако чему это учит, как сцепить его с опытом внешнего, беспрерывно трахающегося мира? Я нервно вскакиваю, иду наконец‑то на кухню, коша‑лот бежит следом. Насыпал ему еды и нацедил себе завтрака, кофе. Никаких больше предвкушений, ощупываний предстоящих превращений, только сырая подлинность, только настоящий кофе, неизменно оказывающийся pretty much мерзким. И надо как‑то заговорить это неловкое признание, ради которого затевается весь этот сыр‑бор. И узнать по голосу, каким человеком это тело проснулось новым утром.

Счастливые не пишут, не снимают, не рисуют (and probably, не существуют). Они есть, конечно, но мне с ними не столкнуться, и это к лучшему, мы на разных этажах Музея, на их этаж нужен специальный пропуск, да я, признаться, и не претендую. Нужна справка от врача, что не болеешь несчастьем, нужно пройти через бюрократическую волокиту.

«А тут, на моем этаже, правила устанавливаю я», – внахлест, я действительно сказал ей так… Я начал целовать ее запястья, но она отдернула руку. Я сжал ее крепко, навалился, у меня стало две пары лишних рук, я зачерпнул, сколько получилось, ее тела в четыре жадные ладони. Она оттолкнула меня, и вдруг желание обрушилось вниз по телу, пропало через пятки, провалилось через древний пол, через труху перекрытий и вечную подвальную пыль, через почву и подземные реки, спящие плиты, в горнило пылающего сердца.

Как же унизительно. И главное, ощутил, как в тысячный раз предало меня именно собственное сердце – то самое Предчувствие, о котором понаписано море книг. Конечно, все дело в нем. Вечно оно ошибается, и я возненавидел нас обоих, и эту звонкую, странную, кринджовую тишину. Просто бесконечно неловкий и постыдный момент. Тебя отвергают, а ты все еще не осознаешь этого, вытираешь с губ невидимую пену и жаждешь испариться, но так бывает только в сказках.

Но, конечно, я ничего не говорил. Сейчас я оборачиваюсь, в прошлом только мягкая покладистая пустота, и страшный пустой выдох ночи, когда она уезжает, такая же растерянная, как и я, увозит свое волшебство, чтобы предложить его чуть колышущимся на ветру идолам пустыни.

Кто вообще насооружал все эти циклопические города посреди пустынь?.. Она говорит, что в этом Фениксе все помешаны на hiking (походы). Let’s go hiking, I went for a hike, I been hiking my whole life и так далее. Охотно верю. Пустыня удивительна, познавать ее только ногами и текстом. О пустыне должно быть максимальное количество книг и стихов. Должно быть отдано пустыне, пустыня – это вход в память, врата на следующий этаж Музея, это бездна земли, сокровенная мякоть матери‑Земли, вышедшая на самую поверхность. Здесь не место городам, такому количеству людей – я согласен быть тем, кем пожертвуют сегодня, тем более меня сожрал стыд и я должен испариться каким‑то образом. Стыдно быть недомужчиной, стыдно быть тем, кого отвергли, стыдно – стыдно – стыдно, не стыдно только лежать час, не приходя в сознание, после сна и опаздывать на работу.

Ну а для начала: для меня грандиозной драмой было вообще полюбить замужнюю… Двойное проникновение, так сказать. Трахнуть ее и, конечно, трахнуть его. Он целиком и полностью останется жителем моего воображения. По очень косвенным признакам я догадываюсь, что он педераст или кто‑то в этом роде, что брак их фиктивен, что любовь их, если и была, высохла, как истлевший кактус, еще за много столетий до меня; она давала мне призрачные знаки. Я очень люблю призрачность. В принципе, я тут проволакиваюсь через эту жизнь во многом только для того, чтобы доложить о призрачности и доказать ее на собственном примере. Этот эфемерный (эфирный) мир должен быть рассказан, самому себе преподнесен как загадка и стихотворение. Чем чаще я о нем говорю, тем больше он существует. Каждый раз, когда я приступаю к письму, я зажигаю свечи. Маленький набор благовоний, кстати, подарила мне ведьмочка. А я семьдесят три дня выращивал свою страсть и семьдесят три дня ждал, вернется ли она. Не вернулась, и через эти семьдесят три я сотру все переписки, все письма и никогда не возникнет вновь повода надеяться, осмеливаться, зажигать свечи.

За завтраком утро превратилось в погожий ясный день, в Сан‑Диего вечное лето. Сан‑Диего – город‑побратим Феникса, и гадкая мизогиния изливается в ее горло, когда я, отверженный и невинный, мщу последним, на что способен в старом опустевшем кинотеатре, в Фениксе, где нет ночью ни души, где все души убыли в пустыню возносить дары, воскуривать благовония: «Красивые женщины не пишут красивых глубоких книг. Расчерченный по двухмерной табличке сценарий с фокусом на пару актуальных тем – их удел.

Ладно, одну книгу из слоя старой боли, когда не было красоты, они могут поднять, но их красота не для того, чтоб писать книги день ото дня до кровавых мозолей на пальцах, и женщина не ставит себе задачу, ради которой не применима внешняя красота, нет, детка, если уж книга, то добываешь красоту из глубины, тебе должно быть в глубине очень‑очень больно, и бур надо опустить в самые недоступные залежи, а ты, детка, слишком залеченная, ты так долго лечила себя, что все, чем могла быть твоя писанина, давно законопачено, и если ты начнешь вытаскивать породу, это будет полая, бестолковая порода, твое чтиво невыносимо, ты сделаешься через пару лет американкой, западной чикой, умело симулирующей при помощи маски эмоции, которых ждут при словах‑сигналах, язык сам обманет тебя, ты не захочешь созерцать, твое тело прикует все внимание, зачем тебе наблюдать за пустыней? Я смотрел и слушал тебя, и меня обуревала похоть, вот я сжал тебя всеми четырьмя лапами, преврати меня в мужчину, но прошу, молю, не заставляй меня делать вид, что ты писатель, что я тут для того, чтобы восхвалять писателя, нет, я тут, чтобы заполучить ведьму, я охотник за волшебством, я охотник на тех, кто знает о превращениях и зазорах в смыслах, где происходит магия, я тут для того, чтобы наконец очнуться. Пробуди меня!»

TOC