Непокой
– А вот он вас знает. Подходил ко мне, спрашивал Агапова. Я сказал, что вы скоро спуститесь, и он встал там, стоит. Хорошо, крепко стоит. Ждет, поди, потому что весь в нетерпении и потребляет табаки из трех разных пачек: один турецкий, один немецкий и один восстановленный. Так на глазок и не скажешь, какой национальности этот третий. Но вот вы вышли, а он не идет. Сдается, в лицо вы с ним не знакомы, да и гостей не ждете.
Тикай пососал губу, набираясь решимости, и пошел на таран. Когда он приблизился, незнакомец перестал подпрыгивать на месте.
– Чего хотели? – У Леопольда Тамма, за жизнью которого, не имея выбора, Тикай подглядывал последние шесть лет, он научился говорить жестко и без обиняков. Леопольд Тамм был проктологом.
– Илларион Агапов?
– Тикай Илларионович Агапов.
– Человек‑в‑клетку. ФСЖБ.
– Таких контор не знаю.
– Федеральная служба жития‑бытия. Мы ищем вашего отца.
– Мы – это кто мы?
– Я и Кусака, – он, не сводя с Тикая глаз, махнул большим пальцем себе за плечо. В окне «Форда» бешено скалился малиновый пудель.
– Понятно, – вздохнул Тикай. – Придется мне вас огорчить. Не наличествует в природе Иллариона Агапова, ни живого, ни мертвого.
– Как мы и предполагали. – В голосе Человека‑в‑клетку задребезжали ликующие нотки.
– Еще раз, кто мы? Вы и Кусака?
– Мы в ФСЖБ. Я должен поинтересоваться о деталях вашего зачатия.
– Да ни в жисть! Гадость!
– Было ли оно непорочным? Ответьте, говорю, не уходите! Слушайте, если вдруг вы некто непорочно зачатый и повторно явившийся, не шифруйтесь. – Он многозначительно подмигнул, и Тикай заметил, что ресниц – и тех у него не было. – У нас к вашему прибытию все готово. Сейчас, на заре третьего тысячелетия, мы должны знать. – Стоило ему повысить голос, Тикай попятился с выражением не страха, но раздражения.
– Кто мы?! – спросил он, уже повернувшись к федералу спиной.
– Дети божии, Тикай Илларионович! Весь род людской!
И потом Тикай, грохнувшись плашмя в сугроб, закатился со смеху в снеговика и в таком виде доходчиво объяснил Человеку‑в‑клетку, что произошла ошибка, после чего тот выкопал свой «Форд», сел в него и уехал, а какой‑то мальчишка – видимо, один из племянников Истины – всунул закатанному в снег Тикаю здоровенную морковку в рот, из‑за чего в совокупности снеговик остался с носом, Тикай с завтраком, а новейшая история – с отмененным Вторым пришествием.
И теперича меня спрашивают – а прошло шесть лет, – что из себя был Тикай Агапов, как он ел и поступал вне крыши. Отвечаю: пил что‑то антигистаминное. Ходил в театры, а Логика его прикрывала. С ним Метумов вплотную работал – его бы и допросили.
Тикай никого не уважал с полной отдачей. Все твари божьи за те или иные повинности заслуживали в его глазах презрения – кто‑то большего, а кто‑то меньшего. Только муравьи одно время были у него в почете. Они же вкалывают как проклятые и обслуживают тем самым фауну, доказывал он во все уши, пока его не озарило, что обслуживают они не столько фауну, сколько обрюзгшую бабищу, которую негласно считают королевой, а разве заслуживают почтения безвольные рабы матриархата? Так Тикай перестал уважать и муравьев. Притом себя он презирал жарче, чем кого бы то ни было, ведь лучше всех знал, какой нечестный и трусливый он человечишка. И самое интересное – Метумов никогда никаких гадостей Тикаю не учинял без соответствующих распоряжений старшей Насущной. Уж я бы усомнился в его верности.
В отчем доме стены подпирали колоннообразные цистерны с отравой. У самого отца была грация сомнамбулы Чезаре, те шестьдесят галлонов паранормалина и болячка во все тело. Ее сегодня называют прокрастинацией. Много как называют, но не лечат, а упоительно ею страдают[1]. Бацильный, он должен был затесаться в богемный или какой угодно видный эшелон России, отчихаться и дать дуба во славу Герцога. Эдакая командировка в один конец. Он решился на это из каких‑то личных, самых лучших, но туманных побуждений, обслуживая зловредные, зато вполне конкретные геополитические. «Экономика и культура – вот две самые уязвимые зоны любой цивилизованной страны в мирное время», – он в ясельках мне говорил, когда с ложечки кормил радиоактивным изотопом.
В другом доме моя мать умерла у кухонного стола в жирных пятнах света неисправной лампы, как сельдь, утопшая в масле. В тот день я мнил, что знаю о деле Азраила все, но видел для этого слишком мало трупов. А мертвецы умеют внушать: один их вид перебивает аппетит к жизни. И не меняют ничего ни освещение, ни ракурс; романтизация смерти – обычный треп.
[1] Это как у Гете: «Я часть части, которая вначале была всем, часть Тахты, уродившей пуфик, тот надменный пуфик, который теперь оспаривает у Матери Лени ее давнее первенство и место, но, как ни старается, победить ее ему не удается, ибо людские тела, устремляясь вперед, оседают на нем».
