Письма издалека
Какой же я все‑таки нытик, Марит… и как ты только меня выносишь? Я вдруг задумался, как сильно мои мысли зависят от чувств, которые мной владеют. От того, насколько сильно я устал. И даже от времени суток. Из‑за того, что я всегда пишу тебе по ночам, письма получаются беспросветно мрачные. И ведь веришь себе, пока пишешь. Сердце щемит, и все кажется таким безысходным, а мои усилия такими ничтожными… и такая накатит тоска – впору головой о стену биться. А утром сунешь ноги в башмаки, выйдешь во двор, ежась, вздрагивая над колодцем от брызнувших на ноги холодных капель – и сам не заметишь, как уже напеваешь, принимаясь за дела. «Ну, еще кружочек», – как говорят дети, пришпоривая своего «коняшку» – а коняшка это, конечно, я.
Я пошел в мастерскую к Юфрозине и сказал ей, налегая на ручку насоса, так что слова вылетали с усилием, вместе с тугой прозрачной струей воды:
– Вы боитесь за дочь – я это вижу. Пири это видит. Потому что мы взрослые. Но Осока видит это по‑другому: ей кажется, что вы презираете ее и жалеете, что она родилась на свет. Ее это ранит. Кто у нее есть на свете, кроме матери?
Юфрозина глядела на меня поверх складок толстого войлока – войлок это не шелк, не бархат, не лен: он не струится под руками, а стоит плоскостями и сгибами, сохраняя жесткую форму. Но это все же и не железный лист.
– Что ты можешь об этом знать? – сухо спросила она.
Я решился.
– Я много читаю, – сказал я твердо. – И знаю детей. Я училась в Ордене миротворцев.
Юфрозина подняла брови.
– Долго?
– Н‑не слишком.
Не такая уж это ложь. Что такое десять лет? Мы учимся всю жизнь.
– Засыпь лужу у крыльца, – только и сказала Юфрозина.
Пусть говорит, что хочет. Лишь бы не мешала говорить мне: слова как семена – западают на ум, и некоторые потом прорастают.
Я пошел к Аранке. Этот день – последний перед моим выходным – был банный, и она помогала мне приготовить купальню. Вместе мы затопили печь, поправили на ней круглые озерные камни, а потом терли и мыли темные доски пола, деревянные скамьи и медные ковши. Рыжие косы Аранки слиплись от пара и пота и свешивались вдоль лица, как водоросли. Я отвел их, чтобы взглянуть на следы вчерашних самоистязаний: на припухшей нижней губе темнела ссадина, а вдоль щеки тянулась синеющая полоса – туда пришелся удар краем дощечки.
– Н‑да, – сказал я.
Аранка смущенно похлопала рыжими ресницами.
– Ты ранишь себя, потому что сильно стыдишься и себя ненавидишь, – вздохнул я. – Но разве ты делаешь что‑то плохое? Ты никого не убила, ничего не украла. Ведь ты права: гулять с парнями – это не плохой поступок, и не позорный, – я помолчал, утирая пот со лба. – Только это опасно. Ты понимаешь меня?
Аранка, как только я начал говорить, села на пятки, сложив руки на коленях – и смотрела на меня молча, как будто в замешательстве.
– Ты юная, неопытная девочка, – продолжил я. – Тебя могут обидеть, если увидят, что ты слишком свободно себя ведешь.
– Я уже возилась с парнями, – перебила меня Осока, усмехаясь.
– Вот как? – сказал я, опускаясь на лавку и стараясь выглядеть невозмутимым. – И много?
– Ну, да… – томно протянула она, садясь боком ко мне, пряча лицо под рассыпавшимися волосами и лукаво взглядывая на меня голубым глазом из их темно‑огненной глубины. На миг я забыл, что на мне женский наряд и что Осока считает меня женщиной – зато отчетливо видел распустившуюся тесемку на ее рубахе и белое пухлое тело, светящееся в открытом вороте. Но миг миновал – круглое наивное лицо вынырнуло из кудрей.
– Ой, ну ладно, – сказала Осока. – Один раз, с Длинным. Было противно, но не больно, совсем не так, как девки с Шивой горки рассказывают.
Я снова вздохнул.
– А зачем?
– Так, просто.
Не решаясь ее коснуться, я тронул свою щеку и кивнул на ее.
– Не похоже, что для тебя это так просто.
Осока поерзала на скамье и пригорюнилась.
– Да ну, а он говорит, чтоб я была с ним поласковей, а то ему невмочь. Мне хоть и неохота – а вдруг он другую найдет?
– Облезет он, – возмутился я. – Пусть сам себе подергает. Или пусть ищет другую дурочку – тоже мне, ценный кавалер!
Аранка прыснула. Одним движением она скользнула по скамье ко мне, прижалась тугим горячим боком и шепнула в ухо:
– Цзофика! А ты делала это?
Как легко женщины трогают женщин! Привыкнуть к такому непросто. Я помню, как девочки в Ордене, мои одногодки, вдруг начали все ходить под ручку, шептались и тискались, и хихикали, как дурочки. У нас, мальчиков, тоже был свой период обожания – хоть выглядело это не так нежно. Я весь покраснел, чувствуя рядом тепло тела Аранки, стараясь не думать, что к моему локтю прижимается ее грудь.
– Да, бывало, – ответил я.
– И как?
– С тех пор, как я полюбила, я думаю только о том, кого люблю, – медленно сказал я, стараясь нигде не запутаться в женском и мужском роде. – Я не могу быть… с ним. И не смотрю на других.
Осока жалостливо уставилась на меня прозрачными глазами.
– Когда любишь, все по‑другому, – с тоской сказал я. – И как попало уже не хочется.
– У тебя несчастная любовь! – восхищенно выдохнула Аранка.
Кажется, это подняло меня в ее глазах.
– Ты мне расскажешь? Будем с тобой дружиться? – потормошила она меня.
Я кивнул и поднялся со скамьи. Ужасно хотелось выйти на холод.
Не беспокойся, Марит, я крепко помню, что мне можно и чего нельзя. Да и Аранка, честно сказать, такая дурёха, что сама мысль тронуть ее кажется постыдной – все равно что младенца ударить.
Письмо одиннадцатое
Продолжу про минувший день – по традиции, ночью. Взял у Юфрозины ткани и пошил новых почтовых мешочков – а то оставались только маленькие, с трудом втолкнул в них последние письма.