Письма издалека
Письмо двенадцатое
Взял второй мешочек – в тот листки уже не помещались. Боюсь, если я пошью их еще более вместительными, они станут похожи на сумки, и почта перестанет их принимать. Отправлю два сразу – надеюсь, придут они тоже вместе, ну или хотя бы по очереди. На всякий случай проставлю на мешочках цифры: «один» и «два», чтобы ты знала, с какого начать.
Я знаю, что я, наверное, смешон с этим своим желанием непременно всем с тобой поделиться. Но я так благодарен тебе за то, что ты пишешь! Что тебе интересно, что мои письма тебя занимают, что тебя трогает и забавляет мое стремление погрузить тебя во все мои приключения здесь. Спасибо, что не называешь занудой, не упрекаешь, не стыдишь за привязанность к тебе. Я и сам знаю, что это слишком. В оправдание я стараюсь, чтобы читать тебе было приятно. Видишь – я интригую тебя, развлекаю, стараюсь тронуть твои чувства… я делаю все, чтобы ты ждала моих писем… Хотя б вполовину – хотя бы в десятую долю того, как я хочу их писать.
После того, как мальчики вернулись вымытые, и Юфрозина тоже, и все поужинали, наступил неловкий момент. Пири, у которой племянница уехала в гости к родне, и некому было протопить печь в купальне, осталась помыться здесь.
– Ну, теперь мы, девушки, попаримся, – с сухим смешком сказала она, вешая на крючок свой передник.
Я вышел вслед за ней.
– Давай сначала ты, потом я, – сказал я.
Пири, обернувшись, глянула на меня острым голубым глазом.
– Печка уже остывает, – хмыкнула она. – Чего в холодине плескаться? Боишься меня, что ли? Ты налево, я направо, помоемся да и выйдем.
В купальне я, старательно отворачиваясь от Пири, обернул бедра льняным полотенцем, и вперед нее, ежась, зашел в горячую часть, где теплились, догорая, угли. Мы по очереди налили теплой воды в деревянные тазы с петлями по бокам – ушаты – и я, сбросив полотенце, сосредоточился на воде, лохматой желтой мочалке и мыльной пене. Пири плескалась за моей спиной – ее присутствие ощущалось так остро, что у меня сводило лопатки. Я чувствовал невесть откуда пришедшее постыдное, но жгучее любопытство – мне хотелось обернуться и взглянуть на нее. Как выглядит ее тело? Старое женское тело. На что оно похоже? Несколько минут я боролся с собой, а потом, сдавшись, осторожно скосился через плечо.
И встретился с пронзительным ехидным взглядом.
– Что? – каркнула старая ведьма. – Так любопытно посмотреть на бабку? И как? Хороша невеста? То ли дело мне – счастье поглядеть на молодцеватую задницу!
Ее тело, освобожденное от одежды, выступало из полутьмы и было костистым и жилистым, с сутулыми плечами и хребтом, лежащим в ложбине сильной спины, с длинной грудью, выглядывающей около отведенного локтя.
Я опустил голову почти в таз. Меня разбирал смех. «Молодцеватая задница!» Не сдерживаясь, я захохотал в голос – и Пири у меня за спиной вторила мне, фыркая и заливаясь хрипловатым смехом:
– Ой, не могу! Умора. Смех и грех!
Неожиданно она плеснула мне в спину ковшом холодной воды. Чтобы доставить ей удовольствие, я взвизгнул – она захохотала еще пуще. Мы стояли спиной друг к другу над своими ушатами, в потеках воды и в мыльной пене, и хохотали как два дурня – молодой и старая – до слез, до коликов под ребрами – и долго потом еще хихикали, обливаясь и обтираясь. Я чувствовал в тот миг, как что‑то расслабляется между нами – словно бы я прошел какое‑то испытание и заслужил ее одобрение. Я знал, что Пири, должно быть, продолжает посматривать на меня, и знал, что тоже могу повернуться и поглядеть на нее – мне не было стыдно ни за то, ни за другое.
Впервые за время жизни в этой семье я по‑настоящему ощутил, что у меня есть союзник.
Пири ушла первой, а я остался, чтобы подтереть пол в купальне, разворошить угли и убрать все по местам. Закончив, я закрыл за собой тяжелую деревянную дверь и присел на крыльце, бездумно приглаживая пальцами высыхающие волосы.
Вечер дышал озерным холодом – но мне, распаренному, было хорошо. Воздух был свежим, сырым, с запахом земли и опавших листьев. Я завернулся в теплую шаль Аги – она еще хранила тень запаха хозяйки… Проводя рукой по волосам, глядя в густую осеннюю мглу, угадывая в ней очертания дома, деревьев, гор, я впал в расслабленное оцепенение. Что‑то далекое, давнее ожило во мне, и я вспомнил – будто сквозь сон – себя, маленького, чисто вымытого, стоящего босиком на шершавых теплых плитках – и лучи заходящего солнца, горячим золотом заливающие все вокруг– и руки моей матери – и все ее белое гладкое тело, и ее сытный теплый запах – молока и меда… должно быть, я был еще очень мал, раз мама мылась вместе со мной… Ее руки с щекочущим полотенцем были везде, и она говорила мне: «Стой тихо, не вертись, мой барашек!» – а я вертелся и утыкался лицом в ее большую мягкую грудь – и замирал от счастья…
Все это осталось в такой невозможной дали… как будто я прочел это в книге.
Клен надо мной вздрогнул под легким ветром и бросил мне в лицо холодные сладкие капли. Я вдохнул полной грудью изо всей силы, встал и пошел в дом.
Все, что в нас попадает, Марит – все остается с нами до конца наших дней. Как бы это ни ранило, я бы не отказался от этого ни за что на свете.
Будь здорова и радостна.
Твой С.
Письмо тринадцатое
Привет тебе, Марит! Я вернул себе носки!
Аги перешила мне две шерстяные юбки – и вовремя, потому что здесь ощутимо холодает. Посмеиваясь, она посулила, что я еще заскучаю по длинным чулкам – но я скорее съем их, чем еще раз натяну себе на ноги!
Не ценим мелочи, пока волею рока их не лишимся…
Пишу тебе при свете ясного дня, на веранде, вытянув ноги: я в «Облаках», у меня выходной. На улице уже не попишешь – холодный ветер студит пальцы, но стекла веранды не дают ему войти, зато светом она налита до самых потолочных балок. К балкам подвешены связки сухих цветов и трав, и от этого веранда пахнет летом.
Я сижу и понимаю, что все эти три недели только и делал, что тер, скреб, мыл, ополаскивал, взбивал, качал, таскал и складывал – буквально не поднимая головы. Марит, я не знал и думать не думал, как отупляет домашний труд. Ранняя осень идет на убыль, деревья почти облетели, прошла моя любимая пора – и прошла в этот раз мимо. Я полагал, что работа по дому позволит мне входить во все дела семьи: пусть мои руки будут заняты, думал я, зато голова‑то останется свободной. Я был самонадеян и глуп. Когда проводишь целый день, не разгибая спины, ум цепенеет.