Письма издалека
Я так долго откладывал рассказ о ней, так старательно изгонял ее из мыслей, сосредоточившись на детях – но сколько веревочке ни виться, а конец будет – я приступаю, и это трудно. Я не могу так легко охватить ее словами, как детей – она взрослая, она сложная, и она меня немного пугает (что будет, если она узнает про мой маскарад? начать хоть с этого).
Итак, мою – кого? хозяйку? клиентку? – примиряемую сторону, скажем так – зовут Юфрозина. Она высокая (для женщины) и очень худая. Ее худоба не болезненная и не злодейская (знаешь, есть такого рода внешность – женщина, острая, как бритва? – так вот, это не тот случай), скорей она наводит на мысли о дисциплине и самоограничении. «Ничего лишнего». И действительно – ничего: ни груди, ни бедер, ни гибкой талии – этих архитектурных излишеств женской фигуры. Юфрозина выглядит выносливой и прочной, как тонкий стальной прут.
И вместе с тем она по‑своему красива. У нее высокие скулы, маленький твердый подбородок, высокий ясный лоб с морщинкой между бровей. Глаза у нее ярко‑голубые, льдистые, волосы светлые, гладко убранные в узел на затылке. Двигается она быстро, с угловатой грацией, но даже это не разрушает ощущения холода и скованности, которые возникают каждый раз, как я на нее смотрю.
Написал и понял вдруг, кого она мне напоминает. В нашем саду живут богомолы – такие же длинноногие и длиннорукие, непостижимые, жесткие и хрупкие одновременно. Да уж… Завораживающий, но неуютный образ. Будем помнить, что это лишь первое впечатление – и что я заранее предубежден против нее, зная, как она обошлась с дочерью. Видишь – я отдаю себе в этом отчет и буду стараться подмечать все доброе, что в ней есть. Я помню твою присказку: «Хочешь помочь ребенку – уважай его мать».
К чести моей хозяйки, должен сказать, что наше знакомство прошло приятно и деловито. Она быстро объяснила мне мои обязанности (опишу их как‑нибудь в другой раз), сообщила плату (я не спорил), кратко расспросила о моей прежней жизни (мы придумали сказать, что я в первый раз иду в услужение, но привык… привыкла к работе по дому и к детям – про детей, как ты знаешь, совершенная правда). Мой рассказ ее удовлетворил и, похоже, не заинтересовал. Она показала мне комнату, где я буду жить, быстро представила мне детей и меня детям и передала в распоряжение старой Пири, вежливо выразив надежду, что мы все поладим. Ее обращение не назовешь сердечным, но и высокомерным тоже – и это по‑своему симпатично. Настраивает на деловой лад, так сказать.
Надеюсь, мне удалось описать примиряемое семейство так, чтобы ты его себе представила. Моя лампа коптит и чадит, намекая, что масло в ней кончается, а темнота за окном сгущается, сообщая, что ночь перевалила за середину. В этот глухой час как бы мне хотелось быть не так далеко от тебя и от всех, кого я знаю – но что делать, я завершаю письмо. Завтра будет важный день – начну обживаться на новом месте.
Будь здорова, и пусть все дела тебя радуют.
Верный тебе
Софроник
Письмо шестое
Дорогая Марит, вот я и получил твое письмо. Спасибо!
За то, что ты в меня веришь. За то, что ты обо мне волнуешься – теперь я буду рваться доказать, что зря! – но боже, как же это приятно. За твою серьезность и за улыбку, которая, несмотря ни на что, ни какую критику, светит мне из каждой строчки, соскользнувшей с твоего пера.
И за твою отповедь – тоже. Я ведь не дурак – сам понимаю, что ты никогда не ответишь на мои чувства. Я для тебя – ученик, и только. Все это я и сам знаю и твержу себе каждый день. Но ты пишешь, что моя любовь тебе понятна, что чувства мои тебя трогают и что ты благодарна мне за них – и эти слова согревают мне сердце. Я повторяю их, пока боль не отступит. Благодарю тебя, что написала так человечно, так просто – словно коснулась мягкой рукой. Не знаю, что еще тут сказать, слезы близко, и хочется, чтобы ты еще поутешала меня, как маленького – а сразу вдруг припоминается, как ты щелкаешь меня по спине подтяжками: поддеваешь пальцем и отпускаешь – милый, свойский, семейный жест – «подтяни носки, Соник, и вперед!». И вот я выдыхаю и мысленно подтягиваю, хоть на мне и нет никаких носков, и устремляюсь вперед – радовать тебя своими свершениями.
Неожиданно трудно – переносить обращение на «ты». Казалось бы, чего возмущаться: в Ордене мы все на «ты», как дети одной матери, и все же, оказывается, я уже привык к почтительному обращению со стороны чужаков. Привык к уважению, которое оказывают Ордену – не мне – но через него и мне тоже. И вот теперь на каждое «сделай», «принеси», «сходи» от Юфрозины или от старой Пири я опускаю к земле воображаемые рожки. Я‑то должен говорить им «вы»!
И не говори – сам знаю, как это полезно для моей несмирной натуры. Просто какой‑то подвиг самоумаления! С детьми проще – с ними мы обоюдно накоротке.
Понемногу я встраиваюсь в повседневный круг дел. Само собой, при появлении нового домочадца все притихли и подобрались, но и это хорошо: напряжение скоро даст о себе знать и как‑нибудь да скажется. Пока же я просто делаю то же, что на Детском дворе: забочусь о детях – здесь и там, по мелочи, невзначай протягиваю руку помощи в самых простых, самых бытовых делах. Окликаю Лютика, чтобы вручить ему забытую дома книгу, приношу лампу Аранке‑Осоке, когда она шьет под окном в тающем вечернем свете, или поднимаю для нее тяжелую бадью из колодца. Проще всего, понятно, с маленькой Ивой – передвинуть скамью, связать куклу из прутиков, завязать шнурки на башмачках – у крошки на дню сотня дел, и помощь она принимает с открытым сердцем. Труднее всего подобраться к Волчку – он держится настороженно и отдельно, даже пуговицы к своей куртке пришивает сам, хмуро сопя и бранясь, если игла попадает в палец. Я поставил крепкую заплату ему на штаны (мысленно благодаря за науку нашего кастеляна), да еще раз посчастливилось помочь ему вправить вывихнутую руку. Было это так: мальчишка пришел домой в неурочное время – Юфрозина была в мастерской, Пири ушла в лавку, и дома был я один. Правую руку он неловко держал, зажатой под мышку. Подошел ко мне немного боком, и, досадливо сверкнув глазами из‑под бровей, протянул мне ладонь и быстро пробормотал: «Давай‑ка, возьмись». Я сжал его руку, Волчок сморщился, крутанул запястье и, ругнувшись, вынул свою ладонь из моей. «Угу», – сказал он. Надо полагать, это было выражение благодарности.
Заботясь о детях, я становлюсь для них кем‑то старшим. Так учила меня ты.
Я ничего еще о них не знаю, поэтому безудержно сочиняю про них истории. Мне видится сказка о зачарованной царевне, которой злая мать не позволяет вырасти, заточив в стеклянный гроб детского имени – и только огненные волосы прорастают день ото дня, заполоняя все вокруг, призывая на помощь, заманивая героя, который отважится за нее бороться… Я размышляю о мальчишке‑оборотне, ночью крадущемся по тихим улицам, а днем волочащем ранец с книжками в школу – однажды его ранят серебряной пулей, а потом пойдут по домам смотреть, у кого из жителей города рука на перевязи… Или о юном мечтателе, которому то и дело является дверь в нездешний мир – и с каждым разом ему все трудней проходить мимо, все тяжелей побеждать искушение повернуть резную золоченую ручку, за которой – страна фей. Или еще – о невинном ребенке, из тех, кого родители так нелепо приносят в жертву, откупаясь от лукавых тварей «тем, что дома первым увидишь» – и первой, конечно, выбегает она, и ничего уже нельзя поделать…
Мне тревожно от этих мыслей – я словно предсказываю детям судьбу. Утешаюсь лишь тем, что все это – просто фантазии, просто страшные сказки, которые я рассказываю сам себе, и которые говорят больше обо мне, чем о них.