Пятый Лепесток
– Ладан. Хочешь посмотреть?
Священник зашёл за красивые врата, и я на мгновение увидел алтарь, потом он вышел и протянул мне небольшой жёлтый камешек, похожий на смолу.
– Ладаном кадят на службах. Если хочешь, приходи сегодня вечером.
– На службу? – испугался я, – но… я не знаю, что нужно делать, и как…
– Не волнуйся, – произнёс священник добрым голосом, – ничего делать не нужно. Просто приходи. Если не понравится – уйдёшь.
Но мне понравилось. Я отстоял службу, отслушал великолепное, тихое, трепетное церковное пение. Наврав дома, что иду гулять с друзьями, я тайком возвратился в белую церковь и словно обрёл нечто новое в своей душе.
Чувство это было мне незнакомо. Оно одновременно томило и нежило, отрывало от земли, заставляло воспарить куда‑то ввысь, к белому голубю в голубых небесах. Пока я слушал непонятные, но прекрасные псалмы, и наблюдал за действием, происходящим вокруг, мысли мои текли медленно и спокойно, я думал, думал ни о чём конкретно и обо всём сразу. Это было так странно! Но так правильно – то, что я оказался здесь.
Когда всё кончилось, священник еще долго показывал мне иконы, рассказывал о них. Я постоянно спрашивал, не отнимаю ли я у него время, а он лишь улыбался и качал головой. Перед тем, как уходить, я обернулся в дверях:
– Батюшка, – обращение вышло само собой. Я слышал, как его называли так прихожане, – мой отец не верит в бога. Он говорит, что если бы был в этом мире какой высший разум, то он ни за что бы не допустил войны.
Священник понимающе склонил голову.
– Твой отец не одобрил, если бы увидел тебя здесь?
Я печально покачал головой. «Он бы только презрительно смотрел на меня целую неделю», – пронеслось в голове, но вслух я этого не сказал.
Батюшка приблизился, остановился, возвышаясь надо мной, сверкнул добрыми глазами.
– Господь не даёт нам ничего, с чем мы были бы неспособны справиться, – негромко произнёс он, – твоего отца можно понять, на его долю выпало много испытаний, однако, для чего‑то его жизнь была сохранена, в отличии от многих других жизней. Он свой путь ещё не завершил.
Я с трудом понимал, о чём идёт речь, но уточнять не стал, боясь показаться невежей.
– Слушай своего отца, Георгий, он дал тебе прекрасное имя. Имя для чего‑то великого, не сомневайся. Но ещё больше слушай себя.
В тот же день я признался родителям, что ходил в церковь. Мой брат‑близнец, с которым мы были неразлучны до недавнего времени, усмехнулся. Мать удивилась. Отец вообще никак не прореагировал, только бросил на меня мрачный взгляд.
Я вернулся в маленькую белую церковь ещё и ещё. Я возвращался за покоем и тем удивительным чувством добра, что ощутил, впервые переступив порог церкви. Отец Макарий стал моим наставником, и я уже не видел себя в будущем нигде, кроме духовной семинарии, куда стремился всем сердцем.
Свою тайну я открыл лишь брату, который не понимал меня, но поддерживал, насколько вообще могут поддерживать друг друга братья. Я был благодарен ему за это.
Когда в пятнадцать лет я объявил родителям, что намерен учиться церковному делу, мать испуганно глянула на отца. Тот медленно закурил сигарету, выкинул в раковину спичку и посмотрел на меня. В его глазах ничего нового я не увидел, всё то же потухшее, мрачное выражение, которое говорило: ты никогда не оправдаешь моих надежд. Разницу составляло лишь то, что теперь меня это задевало меньше, чем в одиннадцать лет.
– Хочешь всю жизнь отсиживаться в тёплом местечке, прикрываясь верой? – скрипучим от курения голосом спросил он, – вводя в беспробудное заблуждение сотни глупцов, по слабости характера полагающих, что кто‑то сверху их защитит и помилует? Ну‑ну. Дерзай, сынок. Мать, неси пиво. В семье появился поп.
Голос отца постепенно заглушил голос моего сердца, который так советовал мне слушать отец Макарий. В семинарии я продержался год.
Затем поступил на юридический факультет Ростовского Университета, мотом перевёлся в Москву. Через десять лет оказался в следственном комитете, а ещё через двадцать пять – в маленьком городке в Кузбассе, возле электрической подстанции, перед мёртвым телом тринадцатилетней девочки…
Глава шестая
Четыре Д’Артаньяна
Майя пыталась поговорить с мальчишками всю следующую неделю, но они объявили ей бойкот. Просто не замечали её и обходили стороной.
Каждый день она вспоминала слова Артёма, которые он сказал ей: когда ты не один – не так страшно.
Что ж, он был прав. Все, кто слышал громкое признание Майи в том, что она – Свинка, не забыли этого ни через неделю, ни через десять дней. Девочка уныло рассуждала о том, что лучше было бы просидеть учебный день голышом в раздевалке спортзала, чем признать во всеуслышанье родство со свиньями. Может быть в этом случае, её бы так не дразнили.
На уроках все было не так плохо, иногда ей в волосы прилетали жеванные бумажки, на парте периодически появлялись оскорбительные записки. Хуже всего приходилось на переменах. Ученики выпадали из внимания учителей и были способны на что угодно.
Подножки научили Майю смотреть в пол, передвигаясь по коридору. О том, чтобы играть со всеми в мяч на физкультуре не было и речи: никто не хотел брать её в команду. Подсыпанная соль в компот или мокрая меловая тряпка в рюкзаке стали обычным делом. Ей не было покоя нигде, однажды её заперли в туалете, и ей пришлось вылезать через окно.
Майя опасалась, что её обольют какой‑нибудь малоприятной жижей, и она будет сидеть на уроках в таком состоянии, поэтому старалась не входить первой в кабинеты. Она старалась вообще не выходить из класса на переменах и постоянно находиться рядом с учителем. За это её стали звать «Трусливой Свинкой», но вряд ли это прозвище было хуже, чем те слова, какими она сама себя ругала.
Майя никак не реагировала на всяческие издевательства именно потому, что сама считала себя виноватой.
Они поменялись с Артёмом местами. Теперь уже он утром шел в одиночестве в школу по тропинке через лес и не разрешал с собой разговаривать, а она плелась следом на почтительном расстоянии. Иногда она ловила его взгляды во время перемен, но стоило ей обернуться, оказывалось, что он смотрит в другую сторону.
Майя тосковала и мучилась. Всегда придерживаясь убеждения, что в одиночестве ей хорошо, сейчас она остро ощущала это одиночество. Ощущала снова. И тетрадь её не спасала на этот раз. Девочка продолжала сочинять истории для игры. Межмирье настолько запало ей в душу, что она не могла не писать про него, хотя и не знала, пригодятся ли ещё когда‑нибудь эти тексты, и станут ли мальчики снова с ней играть…