Спой мне о забытом
– Кем были все эти люди? – Эмерик разглядывает один из черепов, когда мы проходим мимо, да так близко, что носом чиркает по его челюсти.
– Когда Шанн стал слишком многолюдным несколько десятков лет назад, их перенесли с кладбищ. Надо же было куда‑то их деть.
– И было решено художественно разложить их под землей. Логично, – бормочет Эмерик, и мы доходим до моего склепа. Я распахиваю каменную дверь и завожу его внутрь. Свечи еще горят с тех пор, как я спускалась сюда прибраться, и мягкое сияние будто успокаивает его. Он гасит зажигалку и отдает мне, проходя мимо.
Я медленно вдыхаю через нос, а сердце подступает к горлу.
Я привела в свою комнату другого человека.
Эмерик останавливается и оглядывает все вокруг.
– Это тут ты живешь?
Я деловито прохожу мимо него к книжным полкам у дальней стены и листаю бумаги в поисках каких‑нибудь нот.
– Да.
Я делаю вид, что мне все равно, но на шее встают дыбом волоски, пока он окидывает взглядом мои безделушки, мою кровать, одежду. Мой орган.
Так стиснув зубы, что в висках ломит, я беру несколько арий из знаменитых опер и возвращаюсь к Эмерику. Замечаю, что он изучает трубки с одной стороны органа, и ладони холодеют.
– Какая мастерская работа, – замечает он.
– Не трогай.
Он моргает, касаясь большим пальцем одной из самых толстых трубок:
– Что?
– Я сказала… – я гневно бросаюсь к нему и стряхиваю его руку с органа, – не трогай!
– Прости, я не хотел…
– Ты знаешь что‑нибудь из этих арий? – я пихаю ему ноты, руки дрожат, щеки пунцовеют.
Может, зря я привела его сюда. Это мой мир. Это мои вещи. Здесь нет места для лезущих не в свое дело чужих рук или осуждающих взоров.
Забрав ноты, он пролистывает их.
– Более‑менее. Вот эту, из «Агатона», очень люблю. – Он показывает ее мне.
– Давай споем что‑нибудь из них, чтобы я получила представление о твоем диапазоне, навыках и умении управлять голосом. Так я лучше пойму, над чем работать. – Я выдергиваю ноты у него из рук и занимаю место перед органом, раскладываю страницы и успокаиваю дыхание.
Он становится за мной, держа руки в карманах. Он так близко, что если чуть отклониться назад, я коснусь его. Я сижу, будто палку проглотила, и пытаюсь не думать о том, как вьется вокруг его запах, аромат ванили и жженого сахара.
Я кладу пальцы на клавиатуру, а глаза пробегают по нотам, отмечая тональность и размер. Эмерик за спиной набирает воздуха, и я начинаю играть первую арию из оперы «Агатон».
Когда голос Эмерика наполняет склеп, мне приходится все силы положить на то, чтобы не впустить в себя его эмоции. Если я собираюсь соответствовать тому, что о себе говорила, если я хочу убедить его, что я достойна его времени, нужно вести себя как простая учительница вокала. Ему нужно увериться, что у меня нет никаких тайных побуждений. Это значит, что мне следует сосредоточиться на его вокальных данных, а не на прекрасных картинах и душераздирающих эмоциях, которые его голос доносит до самых глубин моего сердца.
Не говоря уже о том, что если я поддамся волне его памяти сейчас, то могу и не всплыть на поверхность, так мне кажется.
Мы наполняем комнату звуком, и мой страх и волнение насчет того, что я привела его сюда, тают. Водопад звуков моего органа смешивается с его неопытным голосом, и я холодею.
Его пению место здесь.
Когда ария из «Агатона» заканчивается, мы поем еще. И еще. Чем больше я слышу, тем меньше хочу, чтобы он останавливался. Теперь я уделяю внимание его голосу, а не памяти, и кровь стынет от такой несправедливости.
Сирил не дал Эмерику даже шанса на прослушивание. Он отказал ему просто потому, что тот никогда не учился.
Мир заслуживает его услышать. Проведя столько лет в оперном театре, я ни разу не встречала такой голос, созданный, чтобы повелевать сценой.
Если бы я могла слушать его каждый вечер до конца своих дней, то боль, с которой я жила с рождения, жажда выйти наружу… Все это могло бы померкнуть. С крепкой поддержкой его живых воспоминаний мне не нужны были бы собственные. Я прожила бы жизнь его глазами. Если он станет оперным певцом, я смогу проводить вечера в его воспоминаниях о сцене. Его память такая живая, что я словно сама выходила бы на сцену. Даже если я так ничего и не узнаю о том гравуаре за время наших уроков, то, если смогу сделать так, чтобы он остался здесь навсегда, чтобы его наняли в Шаннский театр оперы, у меня появится шанс прожить почти настоящую жизнь.
Пальцы прокатываются по клавишам в резком крещендо, а Эмерик разражается ангельским фальцетом, от которого слезы наворачиваются на глаза.
Мне нужно устроить его на эту сцену.
Я отбиваю последний аккорд, и мелодия вибрирует внутри меня, пока я не отпускаю клавиши. Стены и потолок держат звук еще долго после того, как мы затихаем, дрожа под натиском музыки.
Глава 6
– Где ж ты научилась так играть? – едва шепчет Эмерик.
– Я самоучка. – Я оглядываюсь. Он стоит в паре дюймов, грудь его тяжело вздымается.
– Как?
Я указываю на ряды книг по музыке вдоль стен.
– Много читала. Много училась. Очень много практиковалась.
Он осеняет себя знаком Бога Памяти: проводит указательным и средним пальцем правой руки от левого виска к правому.
– Никогда не слышал ничего подобного.
– Могу то же самое сказать о тебе. – Я отрываю от него взгляд и собираю ноты. – Но тебе нужно разобраться с техникой дыхания и еще с кое‑чем. Нижний диапазон нужно бы немного усилить, но это придет с практикой.
Я направляюсь к книжным полкам, чтобы вернуть ноты на место, затем просматриваю книги по технике в поисках гамм и упражнений по арпеджио. Эмерик идет следом, вместе со мной читает заголовки, но руки на этот раз уважительно держит в карманах подальше от моих вещей.
