Спой мне о забытом
Надежда, хоть и с опаской, зашевелилась внутри, пока он поглядывал на Сирила между порциями. Можно начать здесь, управлять эмоциями я умею отлично. Стиснув зубы, я вдыхаю немножечко страха в эту сцену, пока воспоминание не застывает на грани паники.
Приоткрыв глаз, я бросаю взгляд на Амаду и Сирила. Амаду как сидел, так и сидит, поет, даже не запнулся. Сирил смотрит на меня, и его уверенная ухмылка чуть поблекла.
Очевидно, изменить эмоции недостаточно. Стиснув зубы, я думаю, что еще можно попробовать. Когда я стирала детали из других воспоминаний, мне нужно было только сосредоточиться на конкретных вещах, которые нужно было убрать, и вытянуть их, как через соломинку. Так, может, если я хочу что‑нибудь добавить, нужно поступить наоборот?
Но что такого добавить в память Амаду, чтобы его страх перед Сирилом стал очевиден? Я хмурюсь, размышляя о людях, чью память я знаю лучше всего: об оперных исполнителях. Чего они боятся?
Мой взгляд плывет по комнате и останавливается на маленькой красной книжке, приткнувшейся на краю стола Сирила. Я сразу ее узнаю: это книга, по которой он учил меня, как управлять силой, когда я была ребенком. Я много лет ее не видела. Кусая нижнюю губу, я вспоминаю те дни.
Исполнители годами приходили и уходили, но все они начинали бояться одного и того же. Теней в углах. Скрипучих лестниц. Внезапных порывов ветра в пустых комнатах.
Призрака Оперы.
Все началось с объяснения, которое Сирил придумал, когда я была еще маленькой, чтобы артисты слишком не любопытничали, когда вещи перемещались с места на место или исчезали за ночь. Тогда я вела себя неосторожно, потому что была совершенно неспособна понять опасность, которой подвергаю себя, рискуя быть замеченной, и Сирилу приходилось что‑нибудь придумывать, чтобы меня не нашли. Сначала его сказочка про привидение считалась шуткой, но потом воображение артистов разыгралось на полную.
Теперь я тщательно слежу за тем, чтобы не оставлять следов своего существования. За исключением Эмерика, много лет никто не замечал меня, но легенда о Призраке Оперы живет в странных звуках и внезапных сквозняках ветшающего здания.
Может, добавить в память Амаду что‑нибудь вроде такого привидения? Жуткую тварь из теней и ужаса?
Я воображаю Сирила, укутанного во тьму, бледноликого, незрячего и клыкастого. Изо всех сил сосредоточившись на придуманном образе, я выдыхаю его в воспоминание, перекрывая Сирила, каким его помнит Амаду.
Ничего не слушается. Черно‑белый Сирил не изменяется. Улыбка его не исчезает.
Я так хочу, чтобы Сирил был доволен, чтобы он гордился мной! За всю жизнь у меня не было никого ближе, чем он, он был моей семьей, практически отцом. У меня разрывается сердце при мысли о том, что я разочарую его теперь, когда он вот‑вот позовет меня помочь ему в каком‑то серьезном деле.
Я собираю все крохи силы, какие только могу найти, и пропихиваю жуткое чудовище в разум Амаду. Сперва лицо Сирила из воспоминаний лишь слегка мерцает. Я стискиваю зубы до боли в челюстях. В груди разгорается пламя, и я подкармливаю его, пока оно не начинает полыхать во всем теле, в каждой кости.
Сирил из воспоминания обращается тенью. Глаза его превращаются в зияющие бездонные провалы. Кожа бледнеет. Рот распахивается, сверкают зубы.
Края размытые, а седина Сирила виднеется там и тут, но у меня получилось. Это все еще он, его можно узнать, но детали, которые я добавила, превратили его в жуткого демона из ночных кошмаров.
Я проигрываю воспоминание заново. В этот раз, когда Сирил подходит с багетами, страх, который я вдохнула в сцену раньше, оживает. Я наполняю другие воспоминания, ведущие к настоящему, тем же образом. Вскоре то, что когда‑то было просто воспоминанием о добром господине, который решил покормить забытого ребенка, превратилось в видение злодея, который заманивает беззащитного малыша в свое логово.
Песня Амаду обрывается криком, который дергает меня так, будто желудок вытягивают через пупок.
Я распахиваю глаза и вижу, что Амаду рвется прочь от Сирила. Он с воплем лезет через стол, слезы обращают корку на его щеках в жидкую грязь, и ныряет вниз, задев по пути ногой несколько бутылочек с эликсиром. Флакончики падают на пол и разбиваются, забрызгивая штанину Сирила золотом.
Я вытираю потные ладони об юбки и поворачиваюсь к Сирилу, пытаясь изгнать из памяти широко распахнутые от ужаса глаза Амаду.
Сирил сияет.
– У тебя получилось, – шепчет он, хлопает разок в ладоши, а потом в два стремительных шага длинных тонких ног подходит ко мне и заключает в крушащее ребра объятие. – Я не сомневался, что получится.
Я обмякаю в его руках, вдруг осознав, как ослабела, потратив столько сил.
– Получилось, – слышу я собственный голос.
– Получилось, chérie[1]. – Он отстраняется, чтобы всмотреться мне в лицо. – Гениальная девочка! Я знал, что ты готова к большему.
Я не могу удержать улыбку, и она ширится и ширится, а тепло окутывает все тело до кончиков пальцев.
Из‑под стола Сирила доносится хныканье. Я оборачиваюсь на звук. Нужно бы сильнее винить себя за такое потрясение, нанесенное ребенку, но я так счастлива, что Сирил гордится мной, так довольна собой, что практически не слышу всхлипов.
– Сходи‑ка попроси его снова спеть, чтобы ты могла все поправить. – Сирил выпускает меня. – А пока будешь заниматься этим, сотри заодно воспоминание о себе. Он, может, и ребенок, но нам незачем рисковать, что он кому‑нибудь о тебе расскажет.
Кивнув, я огибаю стол и приседаю.
– Амаду?
Он выглядывает между пальцев и еще сильнее съеживается в тени под столом.
– Все хорошо. – Я подбираю с пола упавший багет. – Хочешь еще хлебушка?
– Тот человек еще тут? – Амаду в испуге отползает от меня.
– Нет, – говорю я малышу. – Ушел.
Он моргает круглыми влажными глазами, и я киваю на хлеб.
– Не бойся, я не дам тебя в обиду. Все будет хорошо.
Амаду сглатывает и обдумывает мои слова. Проходит какое‑то время, но наконец он берет из моей протянутой руки багет и со всхлипами облегчения залезает мне на колени, чтобы обнять за шею и спрятать лицо у меня на груди.
Я похлопываю его по спине, не очень‑то представляя, что еще делать.
Слезы пропитывают мое платье, и в меня вгрызается вина.
Что я сотворила с этим бедным малышом?
В горле встает комок, и я крепче обнимаю маленькое тельце Амаду, прижимаясь щекой к его волосам.
– Все хорошо, – шепчу я. – Никто тебя не обидит.
[1] Милая (фр.).
