Спой мне о забытом
– Совет опять мешает? – Я рассматриваю ряды книг учета на полках за столом. Сирил целыми днями работает в Королевском Совете Шанна, и он служил там, сколько я себя помню. Достаток и влияние в городе превратили его в очень видного члена правительства.
– Ммм? А, нет. – Он лезет в ящик стола за авторучкой и набрасывает пару слов на одной из страниц. – Рутина. Держим беспамятных под контролем, следим, чтобы фандуары вели себя прилично в Maisons des Souvenirs, Домах Памяти. Ну и все такое. – Он тяжело вздыхает и искоса смотрит на меня. – Знаешь, я скоро перестану быть простым служащим в правительстве. – Он умолкает, потирая большим пальцем гладкий подбородок.
– Что не так? – спрашиваю я.
Он укладывает обе ладони на стол.
– Просто… Я про Леру. Главу Совета Шанна. Он так беспечен. Записи он ведет ужасно, да к тому же отказывается принимать всерьез опасности, готовые выплеснуться на город.
– Какие?
– Фандуары что‑то замышляют. – Сирил морщится, обратив взгляд к окну. – Я видел, как они собираются на улицах, шепчутся. Леру слишком мягко с ними обращается. Дает им слишком много свободы. Он забывает историю, забывает, что случилось в прошлый раз, когда им позволили вот так разгуливать.
Я бросаю взгляд на статуэтку Троицы и вздрагиваю.
– Ты правда думаешь, что такое может повториться? Даже без гравуаров?
– Фандуары и сами по себе представляют угрозу; но ты права, все не обязательно будет так же ужасно, как в прошлый раз. Но чем дольше мы закрываем глаза на мелкие беспорядки, тем больше опасность, – отвечает Сирил. – Я выразил беспокойство, но Леру меня не слушает. Он рискует всеми нами. Если он не прекратит в ближайшее время, пострадаем мы все.
– Все настолько плохо? – я поднимаю брови.
Сирил проводит ладонью по лицу.
– Я искренне надеюсь, что не прав. – Он опускает глаза на документы, но не видит их, взгляд обращен куда‑то далеко.
– Ты что‑нибудь придумаешь.
Он улыбается:
– Как обычно. Ну, пора в постель. Мне предстоит еще много работы, прежде чем я смогу отправиться домой.
– Тогда не буду мешать.
Я пробираюсь к двери, чуть не опрокинув по пути деревянный глобус.
Сирил усмехается:
– Осторожней, chérie[1]. Это королевский подарок.
– Да, точно. Прости. – Я поправляю глобус и тяну дверь на себя. Уже стоя одной ногой в коридоре, оборачиваюсь через плечо: – Сирил, спасибо за ноты.
Он поднимает глаза от документа, который пишет, и кивает; вокруг рта у него разбегаются ласковые морщинки.
– Не за что, моя Иззи. Не за что.
Я закрываю дверь и скольжу по коридору, поворачиваю за угол – и вниз, пролет за пролетом. Все глубже и глубже я погружаюсь в чрево оперного театра, где сияющие коридоры, украшенные позолоченными ангелами, сменяются камнем и паутиной, где воздух становится холодным и неподвижным, где блеск обращается тихой загадкой ночи и одиночества.
Глава 3
Катакомбы под оперным театром – мои владения. Там я падаю в сладкие ласковые объятия тьмы, погружаюсь в скромную простоту тишины и тайн.
Я проскальзываю в тоннель, ведущий в пустой склеп, который я выбрала для себя, и чиркаю спичкой, чтобы зажечь свечи, занимающие все поверхности в комнате. Мерцающие огоньки бликуют на каменных стенах и потолке, будто сетка мигающих оранжевых звездочек. Свет вырисовывает кровать в углу, накрытую одеялом винного цвета, и резные полки, набитые песенниками и пухлыми стопками нотных листов.
Посреди всего этого стоит мой орган. Я направляюсь к нему, провожу рукой по гладким резным краям и блестящим металлическим трубкам. Сирил купил его мне, когда мне было шесть, и помимо него этот орган – мой самый давний и близкий друг.
Клавиши манят, и я сажусь на скамью. Сдвигаю в сторону сочинение, над которым работала, заменяю его новыми нотами «Le Berger» и всматриваюсь в них. Слежу глазами, как взбираются вверх по нотной линейке шестнадцатые ноты, дальше такт трели – и они падают обратно. Повторяю мизинцем художественные завитки скрипичного ключа.
Мне не нужны ноты, чтобы сыграть отрывки из «Le Berger», за годы я запомнила наизусть всю партитуру. Пальцы сразу ложатся на позиции для вступительной арии, но, прежде чем погрузиться в знакомую восходящую гамму правой руки, которая вводит открывающие басовые тона, я замираю.
Внутренним ухом я все еще слышу голос Эмерика, который тихо, осторожно пробирается в разум, вниз, в горло, туда, где сердце вторит ритму его мелодии.
Руки мои перемещаются в новую позицию.
Я набираю воздуха.
И начинаю играть.
Музыка исходит откуда‑то изнутри, просыпается ласковым зверем. Пальцы торопятся, пляшут по клавишам, скачут по диезам и бемолям, как камешек по ряби пруда. Носки жмут на педали, наполняя комнату насыщенным звуком, гулким и густым, и он патокой течет по каменным стенам.
Моя игра начинается как ответ на песню Эмерика, но дальше превращается во всплеск эмоций, которые я ощутила в его прошлом. Любовь. Безопасность. Надежда. Шестнадцатые ноты выводят птичью трель, и я замираю.
Тишина.
Смущенная, извиняющаяся улыбка Эмерика заполняет разум. Ямочки на его щеках. Темные волосы, прячущие глаза.
Я сдвигаю руки влево, и катятся рокочущие ноты, темные и мрачные, как ночная баллада.
Лишь когда пальцы соскальзывают с клавиш, я замечаю, что руки дрожат. Открываю глаза, стягиваю маску, провожу кулаками по неровным щекам и моргаю – они мокрые.
Рассматриваю блеск слез на костяшках.
Что он наделал, этот уборщик?
[1] Дорогая (фр.)
