Стальное сердце
Ночь сырая, промозглая, сквозь худую кровлю задувает ветер. Рядом спит Кон, дышит мерно, спокойно. Выбравшись из постели, бесшумной тенью выскальзываю за дверь. Похрустывает под босыми ногами трава, и ступни сразу немеют от холода, долго так не простоишь.
Впереди, на гребне соседнего холма, четко вырисовываются будто вырезанные из бумаги контуры бараков. Кое‑где тускло мерцают рыжие огоньки. Отсюда они кажутся почти уютными, точно из сказки. Все похожие сказки заканчиваются смертью, но я даже предположить не берусь, чем закончится эта. Она кажется новой, небывалой, таких в нашем северном краю никогда не слагали: сотни узников на проклятом острове, а кругом война. И где‑то там, в одном из бараков, он, широкоплечий, с открыткой в кармане.
Какой же он был тяжелый, когда я тащила его из воды! И как тепло прижималась его щека к моей, когда я плыла.
Наутро мы с Кон, взяв удочки, идем ловить макрель.
Ноги сами несут нас к лагерю, хоть мы и не сговаривались туда идти. Чем заняты сегодня узники? Когда они начнут возводить укрепления – и как? Часть материалов сюда доставят морем, но и здесь, на острове, придется добывать камень.
На собрании в ратуше речь шла про взрывные работы, про карьер.
Поблескивает под утренним солнцем колючая проволока. Свисток, топот тяжелых сапог. Замирающий крик. Мое сердце стучит как молот. Здесь, вблизи от лагеря, каждый звук отдает угрозой.
Я не в силах больше сделать ни шагу в сторону колючей проволоки. Кон тоже останавливается, и мы ныряем в высокую траву невдалеке от бараков. Если затаиться, никто нас не заметит. Несколько пленных выходят на вытоптанную квадратную площадку, охранник выкрикивает приказы, ветер относит слова, но в его голосе слышен гнев, а итальянцы стоят поникшие, глядя в землю.
– Как им, должно быть, одиноко вдали от дома, – говорю я.
Кон кивает.
Вновь свисток – и пленные каменеют, а потом, развернувшись, шагают в большой центральный барак. Наверное, завтракать.
Как же надо запугать людей, чтобы они так вздрагивали от свистка! Как затравленные шавки, что боятся пинков и побоев.
Снизу, с берега, тоже слышны крики. Человек десять, почти все в штатском, вытаскивают на песок лодку.
– Наверное, из Керкуолла, – говорю я и жду, что Кон возмутится – мол, еще не хватало у нас на острове чужих, но Кон молчит, и мы смотрим, как они поднимаются вверх по склону. Некоторые с ящиками и корзинами, несколько человек в форме охранников. Отсюда не видно их лиц, не слышно, о чем они говорят, но наблюдать за их шествием к лагерю почему‑то интересно. Будто смотришь спектакль – как летом в Керкуолле, когда бродячие артисты на улицах играли Шекспира. Особенно нравилась нам «Буря». Волшебство, море, тайны. Актеры выходили на сцену и уходили, некоторые с оружием, и мы знали, что ход событий может перевернуться в любую минуту. В детстве все нам было одинаково интересно – что любовь, что смерть.
День за днем мы ходим к лагерю смотреть, как пленные поутру бредут к берегу – теперь там карьер. Я ищу в толпе его лицо. Взгляд у него был серьезный, но согревал теплом. Он тогда улыбнулся – или это мне померещилось? Я пытаюсь его вспомнить, но черты ускользают из памяти, не получается мысленно воссоздать его облик. И я закрываю глаза и вспоминаю, как его небритая щека покалывала мне ладонь, когда я держала над водой его голову.
Итальянцы выгружают с корабля технику – грузовик, землеройную машину, бетономешалку. С каждым новым механизмом на острове становится все шумнее. Даже ночью нет нам покоя. Из‑за огней лагеря не видно звезд, а крики заключенных – то ли крики боли, то ли отчаяния, то ли веселья – не дают нам спать.
А как только Кон засыпает, я поворачиваю антенну и ловлю среди помех отдельные слова: «вторжение»… «зверства»… «число убитых»…
Однажды утром, примерно через неделю после прибытия итальянцев, мы с Кон сидим неподалеку от лагеря, возле куста дрока.
Мы сидим не шелохнувшись, и вдруг краем глаза я замечаю движение. Вдоль колючей проволоки, снаружи, шагает человек в темно‑зеленой форме лагерной охраны. Издалека лица не разглядеть, но по светлым волосам и широким плечам я узнаю Энгуса Маклауда. И он смотрит на нас в упор.
Меня будто окатили ледяной водой.
– Ах ты гад, – бормочу я; мне уже совсем не до итальянцев. – Пойдем, Кон. Домой, в хижину. (Еще не поздно, она его пока не увидела.)
Кон пытается возразить.
– Пойдем, – повторяю я; грудь сдавило, во рту пересохло. (Только не поворачивайся к нему, только не поворачивайся!)
Поздно, Энгус уже шагает к нам, ухмыляется.
С бьющимся сердцем встаю и спрашиваю, следя, чтобы голос не дрогнул:
– Ты что здесь делаешь?
– Разве так здороваются, Дот? Думал, ты мне обрадуешься. Кон, я вижу, рада. Правда, Кон? – Энгус всегда умел нас различать, еще со школьных времен.
– Ты здесь охранник? – спрашивает сдавленным голосом Кон. – Как ты в охранники выбился?
Энгус поворачивается туда‑сюда, раскинув руки, будто хвалится новенькой формой.
– Слыхал я, ты на той неделе в море искупалась, Дот.
– Не твое дело.
– Ты, говорят, со скалы прыгнула, чуть не утонула. Подозрительно это: зачем тебе итальянцев из моря вытаскивать? Потому что на острове ни одного мужика? – Маклауд похотливо усмехается.
– Лучше держись подальше отсюда, Энгус.
– Да ну, ерунда это, все слухи про ваш остров. Вам тут живется, похоже, припеваючи. И виды здесь красивые. – Маклауд жестом обводит пейзаж и нас.
– Убирайся домой, в Керкуолл, – цежу я сквозь зубы.
– Полегче, Дот, а не то прослывешь стервой, как твоя сестра. Я просто смотрю, любуюсь, что тут такого?
Кон стоит рядом и тяжело дышит. Я обнимаю ее за плечи, притягиваю к себе:
– Пойдем. Скорей домой.
Мы отворачиваемся от него.
– Ай‑ай‑ай, как нехорошо! – кричит нам вслед Энгус. – А на пирог не позовете?
Всю дорогу до дома я чувствую, что Энгус смотрит нам в спину, и не могу отделаться от мысли, что нам от него не сбежать, как ни старайся.
Нам от него не избавиться. Меня будто кулаком в грудь ударили. Я начинаю вдруг задыхаться.