Стальное сердце
Джино и Антонио в том же бараке, занимают койки рядом с Чезаре. Надзиратель – небольшого роста, прыщавый, совсем мальчишка – всем раздает по куску мыла и говорит: помоетесь потом, а сейчас в карьер, работать.
Никто не трогается с места, и надзиратель краснеет как рак. Пока он не повысил голос, не схватился за дубинку, никого не потащил в карцер, Чезаре обращается к остальным по‑итальянски:
– Собирайтесь, идем в карьер. Строимся!
Пленные строятся – медленно, нехотя, кое‑кто недовольно косится на Чезаре. Надзиратель ему благодарно кивает, и узники еще больше мрачнеют.
– Как тебя зовут?
– Чезаре.
– Ну что, Чезаре, получишь за ужином лишнюю пайку хлеба.
Другие узники протискиваются мимо него, кое‑кто по‑прежнему смотрит исподлобья.
– Так ты теперь шестерка у англичан? – ворчит один.
Чезаре не успевает ничего объяснить – дескать, хотел их защитить, обезопасить, с охраной шутки плохи, начальник лагеря любому из них пустит пулю в лоб, – как сокамерник толкает Чезаре, и он падает навзничь, ударившись затылком об угол деревянной койки.
– Traditore! – рявкает тот. – Предатель!
Джино и Антонио помогают Чезаре встать. У него невольно сжимаются кулаки, но обидчика уже и след простыл.
Джино смотрит строго:
– Лучше не высовываться, Чезаре, ты же сам понимаешь.
Чезаре кивает, вспомнив месяцы в североафриканском лагере. Тучи жирных черных мух, что вились над трупами тех, кто выражал недовольство или привлекал к себе внимание. Если хочешь выжить, стань невидимкой – представь себя винтиком в машине и делай что надо, без жалоб, без колебаний.
– Строимся. – Антонио хлопает его по плечу, задев красный кружок, куда нужно целиться, и следом за остальными они выходят на лютый холод и строятся, собираясь в карьер.
В первую ночь Чезаре не может сомкнуть глаз – прислушивается к дыханию полусотни затравленных людей. Уже стемнело, но храпа не слышно – попробуй усни, когда ты весь словно сжатая пружина, дышать тяжело, и каждую секунду ожидаешь удара.
Ему снова слышатся окрики охранников в карьере, снова кажется, будто лопата в руках лязгает о камень, и каждый удар отдается в мышцах. Снова от взрывов сотрясается все тело и ноют зубы. Сколько тачек с камнями перевез он, не сосчитать! На ладонях вспухли пузыри мозолей, и даже когда мозоли лопнули, он не выпускал из рук лопату.
Он беззвучно повторяет молитву и, закрыв глаза, вспоминает своды церкви в Моэне – нарисованные ветви, радужных птиц, что взмывают под самый купол, соприкасаясь крыльями.
Перед тем как заснуть, он нащупывает в кармане открытку – уже высохла. Он пытается вызвать в памяти лицо той девушки, его спасительницы. Вспоминает ее глаза и то, что он в них увидел – теплоту, доброту, грусть. То, отчего у него участилось дыхание, а сердце застучало гулким мотором.
Конец января 1942
Островитяне
Заледенелыми улицами стекаются жители Керкуолла в городскую ратушу, снова на собрание. На кустах серебрится иней, спешат прохожие, в воздухе вьется парок от их дыхания. Уличные фонари уже погашены, и все пробираются вперед мелкими шажками, жмутся друг к другу, чтобы не споткнуться.
В тускло освещенном зале ждет Джон О’Фаррелл, стиснув зубы, упершись в стол кулаками. В воздухе искрит, будто перед грозой, но О’Фаррелл не из тех, кто уклоняется от борьбы.
Прошлое собрание, перед тем как привезли пленных, чуть не сорвали – мол, толку от него не будет. Можно подумать, от болтовни что‑то изменится! Кое‑кто призывал бойкотировать собрание и все решить самим, раз и навсегда. Другие возражали: а вы попробуйте выдворить с острова тысячу иностранцев, раз и навсегда!
И вот все перешептываются, ждут, когда заговорит Джон О’Фаррелл. Женщины шуршат юбками, мужчины комкают в руках шапки. Они уже решили, что делать, если все пойдет не так, как они рассчитывали.
О’Фаррелл вздыхает и натянуто улыбается.
– Сразу к делу, – начинает он. – От меня не укрылось ваше недовольство идеей привезти к нам на остров гостей‑итальянцев.
– Ладно бы идея! – слышен голос из толпы. – Идеи нас не объедают, детей наших голодными не оставляют.
– Да‑да, – отвечает О’Фаррелл. – А еще идеи не пишут на стенах угрозы, Роберт Макрэй. Но ты‑то ничего про это не слыхал, так?
В тот день на двери ратуши кто‑то вывел черной краской: «Итальяшки, вон!» Оттирать метровые буквы пришлось не один час, и в ратуше до сих пор попахивает скипидаром.
Макрэй, побагровев, ерзает на стуле, а его дружки, что ухмылялись после его дерзкой реплики, уставились в пол. Да и народ теперь на стороне О’Фаррелла: Макрэй с дружками – хулиганье, который год житья от них нет.
О’Фаррелл продолжает:
– Хоть и не все ваши жалобы я поддерживаю, но и на трудности глаза не закрываю. Я, как и вы, не стану смотреть равнодушно, как наши дети голодают. Но укрепления строить надо, и без итальянцев нам никак. Мы тоже должны что‑то делать для фронта, как и другие…
В толпе слышен ропот. Не все письма с фронта от сыновей и братьев дошли до адресатов.
«Мы проливаем кровь на войне, земляки наши гибнут, неужели этого мало?»
О’Фаррелл, будто прочитав эти мысли, вскидывает руки:
– Все вы знаете про ужасы, что творятся во Франции и Бельгии, про вторжение в Советский Союз, про бомбежки в Англии.
В зале кивают, галдят.
– Слыхал я, в Лондоне от целых кварталов камня на камне не осталось, – бурчит кто‑то.
– Так и есть, – отвечает О’Фаррелл. – Но для паники нет причин, надо просто помнить, что нам выпала возможность внести свой вклад…
– Фашистов кормить? – выкрикивает один из дружков Макрэя.
– Укрепить острова. Чтобы корабли и подлодки не наносили ударов с севера, не подбирались через Скапа‑Флоу к остальной части Британии. Или торпедную атаку вы уже забыли? Да? Забыли «Ройял Оук»? Или география у тебя хромает, Мэтью Макинтайр? Видно, рановато ты школу бросил, по улицам шляешься, плоскостопие натоптал, вот тебя в армию и не берут?