Странствующий шторм
По выходным мы с родителями выбирались в центр. В метро я всегда рассматривал пассажиров. Парень в желтой куртке с капюшоном на голове был вылитым ниндзя под прикрытием. Девушка в длинной юбке и зеленом топе – шинигами [6]. Мужчина в сером костюме с кейсом в руках – тайным агентом! На эскалаторе я несколько раз порывался проехать на поручне, но мама… Не одобряла. На долгие годы Токио остался для меня разноцветной кляксой, вокруг которой гудит рой тысячи насекомых. В последнее воскресенье августа мы шли по широкой улице, наверное, за мороженым. Родители вели меня за руки. Асфальт плавился на солнце. Казалось, еще минута – и глянцевый город со всеми небоскребами, вывесками и экранами стечёт на землю, как шоколадный рожок в руке зазевавшегося туриста. Воздух можно было резать ножом. Когда родители объявили, о возвращении домой, я облегчённо выдохнул. Я еще не знал, что на тринадцать лет уеду из родного города…
***
Один поэт [7] сказал: «Смерть – это очень надолго. Не навсегда. Просто немного дольше, чем можно выдержать». В пять лет я знал о смерти лишь то, что она есть. В нашей семье не было принято обсуждать несчастья и похороны. Никто из родственников у нас не умирал. Но однажды я видел, как отец, с кем‑то поговорив по телефону, долго стоял в коридоре, прислонившись спиной к стене. По его щекам катились слезы. Как‑то ночью я пытался представить себя совсем старым. Я бы носил черное кимоно, закалывал на затылке седые волосы. Возможно, я даже был бы слеп и ходил с тростью. На иссеченном морщинами лице застыло бы серьезное выражение. А потом бы меня не стало. И этот момент «не стало» отшатнул своей нелепостью. «Как это, – меня нет?!» «Нет» совсем не получилось представить.
Моих родителей не стало в самый обычный вторник. Такие вторники ни чем не отличаются от понедельников и сред. Я сидел на мансарде за письменным столом. Няня учила меня писать. Светило солнце. Через широкое окно в крыше его лучи падали на бумагу, стол, мне на плечи. Наступил сентябрь. Жара и не думала идти на убыль. Я силился вывести жестким карандашом на линованном тетрадном листе слово «океан», когда в дверь позвонили. Няня пошла вниз, а я остался один на один с «океаном». Я дорос почти до шести лет, но океан видел только в кино! И на переливной ребристой открытке, где лазорево‑синий отчерчен от сапфирово‑синего белой линией. Стоило повернуть открытку под другим углом – менялось изображение, будто на берег накатывали волны.
Родители были слишком заняты, чтобы ездить на побережье. Плавать я учился в бассейне какого‑то спортивного центра. Как выяснилось позже, у меня вообще была неправильная семья. Мама не посвятила все свое время заботе о нас с отцом. Не носила меня в рюкзаке за спиной, отправляясь за покупками. Вернулась на работу в полицию после моего рождения, а не нашла себе «занятие для души» на три‑четыре часа в день. И самое страшное, не отдала меня в детский сад, а «переложила» свои обязанности на плечи другой женщины [8]. Сора‑сан (другая женщина), к слову, была очень учтивой и очень требовательной. Она всегда подбадривала меня, когда не получалось вывести иероглиф, но позволяла подняться из‑за стола не раньше, чем сделаю так, как надо.
Я отложил карандаш и подбежал к большому окну. В этот момент Сора‑сан впускала в дом мужчину в черном костюме. Гость наполовину скрылся в прихожей, и мне не удалось его рассмотреть. Со второго этажа я не мог слышать, о чем говорили внизу, но… Тишина, оставшаяся мне взамен наставлений Соры‑сан, оказалась тяжелее обычной тишины уединения. Она разлилась в воздухе, легла на плечи, отделила меня от остального мира. Сквозь нее с трудом пробился несвойственно хриплый голос няни: «Тору‑кун, спустись, пожалуйста». В гостиной меня ждал крестный. Этого человека я видел несколько раз в жизни. Обычно – он приезжал на мой День Рождения, который устраивала мама, привозил то – «Сборник японских сказок», то собрание мифов… Лучше б сюрикэны [9]. Об этом человеке я знал, что он – друг мамы, мастер боевых искусств и сладкоежка. Крестный был похож на героя старых мифов, будто приехал не из другого города, а из феодальной Японии. Мускулистый и загорелый, точно все лето трудился на рисовых полях, он носил низкий тонкий хвост. На покатом лбу его выделялись залысины, делая круглое лицо еще круглее. В карих глазах, смотревших всегда добродушно, поселилась тревога.
– Тору… – дальше была смерть. Вернее, сдержанный четкий рассказ о смерти моих родителей. Сердце запрыгало в груди, забарабанило в ребра, с каждым ударом повторяя: «Выпусти! Выпусти! Выпусти!» Дома не говорили о смерти, но я знал это слово. Мне его читали. Я видел его в кино. Мы с отцом ходили на «О‑Бон» [10] запускать речные фонарики! Мы и в следующем году собирались… «как я теперь пойду?..» Крестный шевелил губами. Мама не дочитала мне сказку. Там бесы разбили зеркало. Осколки разлетелись по миру. Попали в людей… Я испугался, что в меня тоже попадут. «Когда мама вернется, попрошу ее дочитать».
– Когда она вернется? – я сказал это вслух…
***
Я переехал в Фукуоку. К крестному. Дедушка и бабушка из Киото отказались забрать меня, сославшись на плохое здоровье. Бабушка говорила о проблемах со зрением, которые, правда, не мешали ей довязывать сотый свитер на выставку. А дедушка сетовал на склероз, но его забывчивость, наверное, не распространялась на список японских императоров и имена камикадзе. На день Конституции он гордо перечислял оба списка по памяти. Бабушка за океаном оказалась слишком занята новым мужем и не слишком богата для опеки (колесить по побережью в трейлере – дело накладное). Они наперебой рассказывали, как сильно меня любят, но, к великому несчастью, не могут позволить себе радости – стать моей семьей. В доме крестного всё было темно‑коричневым: двери, пол, мебель. Из‑за этого казалось, что комнату не покидает сумрак. В доме пахло деревом. На стене в гостиной висело три боккена, и еще четыре крепления оставались пустыми. Я залезал на диван и подолгу рассматривал позолоченные крючки, воображая, какие мечи были раньше на месте пустоты. Две недели мы с крестным ели только рис. И шоколадную пасту. На десерт. Крестный рассказывал про школу боевых искусств, которую он основал семь лет назад. Я не слушал. То есть я вслушивался, но каждый раз представлял себя Морским Драконом высотой с башню, с синей перламутровой чешуей, которую не пробить ни одной ракете! Велением мысли я поднимал из моря клан Тайра [11]. Духи древних самураев служили мне! Мы охотились на голодных одноглазых демонов, сбежавших от гнева извечной Идзанами! Под облаками, налившимися дождем, в свете вспышек молнии мы неслись вперед. И небо дрожало от нашего рева!
Крестный учил меня читать, показывал как выводить иероглифы. Я повторял за ним, но… перед глазами неслись драконы. Они взмывали в высь, оставляя тонкие полосы на небесном полотне. Они сверкали на солнце! Тушь, кисть и бумага не сверкали… Несколько раз крестный уходил рано утром, обещав вернуться к обеду. Он оставлял мне порцию риса на плите. «Ты остаешься за главного. – говорил крестный. – Позаботься о нашем домовом – Дзашики‑вараши, пока я не вернусь. Но помни: Дзашики – озорной мальчик в красном кимоно – очень боится всего горячего и острого. Я видел, как он переживает даже если кто‑то небрежно держит палочки!» В дни, когда крестному приходилось отлучаться, я слонялся по дому. За стеклом ветер раскачивал сливу. Я подолгу стоял у окна. Затем подходил к стене в гостиной и рассматривал мечи, выточенные из бука и дуба. Рукоятки были украшены резными фигурами. Одна – орнаментом из ромбов и треугольников. Другая – завитушками, похожими на облака или ветер. Третья – драконом, свернувшимся в кольцо, с длинным хвостом и сложенными крыльями. Драконы, парившие в Поднебесье моего воображения большую часть времени, в такие дни улетали в свои края, оставляя меня бродить по пустому дому. Я старался ступать как можно тише. И ни разу не снял со стены меч (чтобы не расстраивать Дзашики).